крючках, несомненно, ничего не было, и налимы не пытались их брать: ни один не зацепился ртом, крючки цепляли за бок, за спину, даже за брюхо. Подледник помещался посредине реки, значит, в каждую сторону оставалось свободной 'дороги' шагов пятьдесят. Нет, налимы, теснясь, все шли тут по самым крючкам.
Мы уложили в сани наши мешки, уселись, закутавшись сами, рыбак отвязал лошадь, обмерзшую инеем до того, что она походила на какое-то необыкновенное косматое чудовище, и прыгнул в сани.
Тут вдруг мы все трое чуть не погибли. Бодрая и смирная лошадка, очевидно, прозябнув свыше меры, вдруг понесла изо всех сил. Напрасно вожжи гнули и крутили ей голову: голова ничего не понимала, не чувствовала, не управляла чересчур охладевшим телом. Лошадь замерзла до полусмерти и бессознательно усиливалась выбить из себя холод. Она, не ломая, не вырываясь, только неслась, неслась. Сани трепались, стукались о пни и деревья, подскакивали.
Вдруг что-то ударило, меня вскинуло и швырнуло кувырком куда-то сквозь куст в сугроб. Вскочив, я увидел, что лошадь все еще скачет, а сани бьются за ней совсем пустые: из них вывалилось все-люди, налимы, сено.
По счастью, никто из нас троих даже не ушибся, хотя смерть пролетела от нас близко: так разбить голову о пень уж очень просто.
Лошадь скоро поймали и привели обратно. Бедняга и не думала буянить и долго еще дрожала всем телом.
Дома налимов сложили в бадью, засыпали снегом и льдом и… позабыли.
Обед у приютившего меня приятеля подавался вкусный, в комнате было тепло, светло. Играли в карты и вдруг вспомнили про налимов: прошло несколько часов. Бадья, стоявшая в нетопленной дня два бане, превратилась в садок. Большие пятнистые рыбы, весело плеская хвостами, то всплывали, то совались одна под другую, прячась от света лампы. Налимы двигались быстро, живо, они, видимо, чувствовали себя как… как рыба в воде.
Огромный налим, весивший около полпуда, плавал кверху брюхом. Он не ожил. Был ли он слишком стар, и холодное его сердце, раз схваченное морозом, не смогло забиться вновь, остановилось уже навсегда? Не ушибся ли он, вывалившись из саней?
Рыбак-лесник, быть может, нашел бы какой-нибудь ответ, а без него тут нечего было сказать.
ПОЖАР В ЛЕСУ
В маленьком городишке северного Урала нет спасенья от дыма нигде, даже дома с закрытыми не только окнами, но и ставнями: от дыма саднит в горле, дым ночью в постели ест глаза. Житья нет!
Солнце висит во мгле темнокрасным шаром, смотреть на него просто, но противно. И мгла гнетет. Настроение прямо гнусное.
Телефон отвратительно дребезжит с утра до вечера одно и то же:
– Двадцать четвертый квартал горит. Население тушить отказывается. Требуют денег.
– В двенадцатом квартале пожар. Тушить никто не идет. Говорят: 'Отдайте сначала деньги!'
Отвратительная старая песня. Я знаю, давно все это знаю. Ну и край. Население тоже. На квадратный километр шесть человек и одна десятая: благодарю вас!
Так ведь это по 'расчислению философических таблиц', а в действительности-подумать надо, что это обозначает: ничтожный поселок среди непроходимых лесных дебрей. Хуже всего то, что деньги действительно не уплачены. Для тушения лесного пожара в прошлый раз кого-то ухитрились насбирать, кого-то выгнали на работу, составили какие-то ведомости по сорок копеек в день за мужика, по двадцать пять-за бабу, и где-то эти ведомости загуляли. Какая была сделана работа-осталось никому не известным, денег не дали также никому, а лес выгорел все равно так же, как если бы никто не работал. Иначе быть не может: на то он и лес, чтобы гореть. А теперь насчет работы-нет, брат, дудки: своего дела не переделать!
Все, все это я знаю. Везде, во всех поселках я уже был, уговаривал, объяснял, обещал, угрожал, везде… плюнул.
Знаю и содействие администрации. Это значит, что, если я приехал один, то в поселке все жители налицо, а если с администрацией, то, кроме трех- и восьмидесятилетних-никого.
А телефонишко все дребезжит!
Наконец сообщают, что пожар, охватив несколько смежных кварталов, движется сплошной стеной протяжением километров пятнадцать на железную дорогу, угрожая станции, складам, мосту.
Это пахнет уже к а т а с т р о ф о й. И, прекратив все работы по заготовке и обработке бревен, добыче угля и руды, я всех находящихся в моем распоряжении пленных направляю в лес.
Шестеро командированных мне в помощь представителей администрации очень скоро выражают сомнение в том, полезно ли их присутствие здесь, в лесу. Я отпускаю их, они исчезают. Тут уж у меня возникает сомнение: мое-то присутствие полезно ли? И для чего это я привел сюда две тысячи человек?
Это полк. Это длинная, длинная вереница, если люди идут попарно. Это огромная толпа. Это страшная сила, чтобы напасть, убивая, на другую толпу или смести с лица земли человеческое поселение. Но для борьбы с огнем в лесу это-ничтожество. Копать канаву. Какую? Сто метров ширины? На какую глубину? На протяжении пятнадцати километров? Так ведь сначала надо просеку прорубить. Опять: какую? А корни, точно железо, песок, как камень, а огонь будет тут через несколько часов. Нет, все это работы неподходящие.
Пленные по-трое, по-пятеро лежали под кустами, покуривали, болтали. Я для формы спросил у объездчика: все ли пленные тут? Он пожал плечами: я и без него знал, что все тут, убежать некуда. Но совсем не было заметно, что пришла такая орава. Подъезжая к пленным, я посылал их на работу и неизменно получал ответ: 'болен'. Отвечали по-русски, по-немецки, по-венгерски, на языках, не известных мне.
Некоторые уже спали.
Легкой ровной рысью шла моя сытая и кроткая лошадка. Вдруг она дико фыркнула, уперлась передними ногами, задрожала и, повернувшись, понеслась бешеным карьером, не обращая на меня никакого внимания.
– Подходит,-объяснил мне, задыхаясь, догнавший меня объездчик,-огонь близко!
Что-то шелестело в безветренной тишине спящего леса, странно несся какой-то длительно-шипящий звук-точно масло, кипя, щелкало и пузырилось на гигантской сковородке, как будто свертывали разом миллионы листов шуршащей бумаги.
Где же волны пламени, клубы дыма, снопы искр, страшный жар? Ничего подобного. В бледном свете наступающего утра зрелище было лишено всякой театральности. Лишь кое-где ползут бледные язычки огня, крутится струйками дымок, что-то шипит, потрескивает. Пустячки!
В эту первую полосу пожара можно свободно войти и расхаживать там, чувствуя, как теплее, горячее становится воздух по мере углубления в погибающий лес. Треск начинает преобладать над шипением, кое- где видны уже горящие жарко костры, иногда целый куст, обвешанный сушняком, бегло вспыхивает колеблющимся пламенем. И вдруг человек чувствует: стоп, дальше хода нет! Горит все: скручиваясь и дымясь, горит зеленая сырая береза, вспыхивает ярким факелом и от корней до вершины пылает сосна, пламя охватывает кусты и дрожит около них волнами, огонь бежит потоком по земле, что-то воет, гудит, тянет смертельным жаром.
Пылающие угли величиной в большой арбуз летят сотню шагов все по одному направлению, точно кто их кидает с прицела-все в первую полосу пожара.
Трехсотлетние кедры стоят исполинскими колоннами, в огромных дырах, оставшихся на них от оторванных ветвей, крутится и с воем кипит огонь. Вдруг с треском, рассыпая искры, взрывается такая дыра. Казавшаяся непоколебимой вершина колонны с шумом рушится вниз, а из огненного жерла, из того места, где только что была дыра, вылетает огромный пылающий уголь и, гудя, летит по направлению пожара.