когда получишь письмо, устрой поминки и думай о своем счастье. Это мое последнее желание. Только ребенка не оставь без материнской ласки. Отцовской он не знал, так замени ему и отца.
Твой Джерджи'.
– Каждый день ждал я смерти, но так и не дождался, – говорил ей Джерджи уже дома. – Через несколько месяцев мне стало лучше. Еле-еле, с трудом начал подниматься, шаг, другой делать на костылях. Врачи сказали: у меня гнил позвоночник, а теперь вроде дело пошло на поправку. Появилась надежда, что выздоровею, и я поборол себя – заторопился домой, к тебе. А письмо не порвал потому, что верил – скоро встану на ноги, тогда и покажу его тебе, вдвоем посмеемся над ангелами смерти. Но не получилось, судьба оказалась сильней меня…
Он говорил, и по высохшим щекам его текли слезы. Плакала и она. Джерджи никогда не был ей так дорог, как теперь. Опустила голову на грудь, застонала в бессильной тоске. А он взял ее лицо в свои костлявые ладони и попытался прижаться губами к ее лбу, но не дотянулся, как ни силился, не смог так высоко поднять голову.
– Знаю, – устав и отпустив ее, заговорил он, – знаю, что ты жалеешь меня. Но я-то именно этого и боялся больше всего. Жалости к инвалиду… Эх, Матрона, Матрона… Ты не знаешь, каково это – предстать перед любимой женщиной немощным калекой. Когда сам начинаешь стыдиться себя, презирать, когда свои собственные руки вызывают у тебя брезгливость, – может ли большее проклятие пасть на человека? Скажи, Матрона, скажи: ты меня только жалеешь или что-то осталось еще… от прежней любви? Если и не осталось, все равно скажи, что любишь, скажи! Может, у меня прибавится душевных сил, может, хоть на миг я почувствую себя человеком. Из-за этой проклятой немощи я возненавидел себя, свое поганое гнилое тело – оно высасывает, убивает мою душу!
Нет, она действительно никогда не любила его, как теперь. Потому, наверное, что безошибочным чутьем угадывала – только в ней, в ее любви заключен весь без остатка смысл его жизни. И это понимание, в свою очередь, подпитывало любовь, возвышая ее до значения самой жизни. Матрона даже побаивалась: если он выздоровеет вдруг, сможет ли она сохранить к нему ту же полноту чувства, которое наполняло ее сейчас, когда он полностью зависим от нее, но не в смысле ухода и присмотра, а в другом: она поддерживала в нем горение души, без которого он разом перестанет быть человеком, превратится в израненную, измученную плоть. Она целовала, ласкала его, расстегнула кофточку и гладилась о его лицо обнаженной грудью, и все это не через силу, как можно было подумать, а со всей страстью. А он не понял – решил, что она просто жалеет его, и оттолкнул. Глаза его злобно блеснули в запавших глазницах:
– Плачь по мне, плачь! Падаль я! Кому нужна падаль? Оплакивай меня! Я достоин твоего плача. И не притворяйся, что можешь еще любить меня! – хрипел он прерывающимся голосом. – Что можно во мне любить? Вот эти руки? Эти ноги?! Плачь по мне! Я мертв и меня нужно оплакать. Хотя зачем? Кто я тебе? Кто?!
Откричавшись, он притих.
– Эх, Матрона, Матрона, – заговорил печально. – Не властен я больше над собой. Устал, обозлился. Ты прости меня, не сердись. Хоть я правду сказал. Зачем я тебе нужен? Я никому не нужен. Даже себе. Какая от меня польза? Ухаживаешь за мной, беспокоишься, а зачем? Зачем я живу? Какая разница – умру я сейчас или через год? Чем раньше, тем лучше. И сам избавлюсь от мучений, и тебя избавлю от пустых забот. Я знаю: ты страдаешь, глядя на мои муки. Так почему бы тебе не подсыпать какого-нибудь зелья мне в пищу? Подумай, насколько проще станет твоя жизнь. Скажи, ласково так скажи, что любишь меня, а сама пойди и достань где-нибудь это зелье. Можно достать, если постараешься. А я поверю, что любишь, и буду ждать… Закрой дверь на замок и поезжай в город. Там оно есть, там все есть. А я буду думать, что та, которая так любит меня, принесет мне лекарство, и ожидая исцеления, сам не замечу, как уйду из этого мира. А? И зелья никакого не понадобится. Я буду ждать, ждать, до последнего вздоха буду ждать тебя и не дождусь. Скажи-ка, разве это не красивая смерть? Желанная смерть…
– Джерджи, – упав ему на грудь, рыдала она, – Джерджи! Зачем ты говоришь это? Ты же знаешь – я дрожу над тобой, к дыханию твоему прислушиваюсь. Зачем ты мне все это говоришь? Когда ты спишь и не видишь, что я рядом с тобой, мир пустеет для меня. Я хочу, чтобы ты все время на меня смотрел, и днем и ночью. Я не могу без тебя. Зачем же ты говоришь все это? Хочешь отвернуться, бросить меня? Нет, ты меня не жалеешь…
Он снова взял ее лицо в руки, пристально посмотрел ей в глаза. Долго смотрел, а потом засмеялся вдруг:
– Матрона, Матрона, – теперь он говорил совсем другим тоном, – я убедился, Матрона, я понял, что ты не просто жалеешь, ты любишь меня. А я уже разуверился совсем. Прости, но трудно в моем положении верить в любовь. А теперь я знаю – наши прежние чувства не угасли. Не угасли они, Матрона! Я снова чувствую себя человеком. Я не хочу больше думать о смерти. Я еще поднимусь! Я встану на ноги, Матрона!
Вскоре – через месяц, полтора – случилась эта история с Цупылом.
11
Сквозь голос Джерджи пробился шум дождя.
Дождь стучал в окна, а ей казалось, что кто-то проливает над ее гробом крокодильи слезы. Наглухо закрытый дом – разве не гроб? – а снаружи светлый мир, с которым она рассталась, и ктото притворно оплакивает ее. Когда умер Джерджи, и она плакала так же: из глаз текли ручьи, а сердце билось без боли. Она не радовалась и не печалилась. Устала. Лишь в самой глубине души еще слышались слова Джерджи, и эти слова, наверное, изливались ее слезами.
– Настало, – сказал он перед смертью, – пришло мое время. Да и пора уже, сколько можно. Не осталось уже ничего такого, что могло бы меня удержать на этом свете. Знаешь, Матрона, когда умирает старый человек, каждый знакомый, зайдя проведать, дает ему какие-то силы, малые, но они помогают цепляться за жизнь. А мне не хочется цепляться. Нет ничего такого, за что я мог бы ухватиться руками, чтобы задержаться еще, пожить. И за тебя не хочу хвататься. Наверное, я верю еще, что тебе нужна моя жизнь – не потому, что жалеешь меня: просто без меня тебе будет труднее. Я верю в это, ошибаюсь, наверное, но умирающему простительна даже глупость. Да и не в этом дело. Главное в другом: ты мне не нужна. Так же, наверное, как я не нужен и самому себе… Запомни, я все прощаю тебе. Прощаю и потерю моего сына. Может, ты и в самом деле продала его? Все равно прощаю. И твою измену тоже… В день моего ухода нет у меня зла против тебя… Одно интересно, что-то так и подзуживает спросить: когда я умру, ты будешь плакать? Притворно, я имею в виду. Притворяясь, что жалеешь меня. Неужели моя смерть никак не тронет тебя? Неужели и у гроба моего из твоего нутра не вырвется ни единого искреннего стона?
Наверное, он и на самом деле был проклят Богом: сбылись его слова. Ничего она не чувствовала у его гроба, кроме усталости. Но почему? Она ведь думала, что от горя разорвется ее сердце, что она рухнет у могилы без сознания.
А может, у нее и вовсе нет сердца? Или оно каменное какоето…
12
Она не заметила, как рассвело. Лампа вдруг потухла, а в комнате светло. Как быстро пролетела ночь. Бывает и по-другому. Ляжет она, проспит час, второй, потом проснется и уже не может уснуть, и ночь тогда кажется бесконечно долгой, и уже не верится, что когда-нибудь рассветет.
Она оделась и вышла во двор. Всю ночь провела в одной рубашке и посинела, как ощипанная курица,