Еще вспомнилась одна дорога – длинная-длинная, на почтовых лошадях, из небольшого заполярного городка в большой, тоже северный город областного значения. Это была даже не дорога, а совершенно обособленное от всей остальной его жизни пространство, в котором он когда-то существовал. Не имело никакого значения, когда это было – давно или недавно, каким он был тогда человеком – юношей или уже пожилым отцом семейства, какими событиями был в ту пору наполнен мир – тоже не имело значения, ведь все, что проистекало тогда, проистекало из времени, он же находился в пространстве. Когда в последний раз в жизни он станет вспоминать свою жизнь, он опять не вспомнит времени этой дороги, а только километровые столбы и ее протяжение, рассекаемое на части буранами и все-таки целое, с редкими пунктами почтовых отделений, в которые он входил на оцепеневших ногах с задних дверей, со стороны захламленных дворов и не убранных от снега деревянных крылечек, входил, как чей-то груз, прописанный в почтовой накладной, в тесной компании серых почтовых мешков под сургучными печатями…
Он и совсем не смог бы восстановить в памяти эту жизнь, понять ее и как-то – плохо ли, хорошо ли – к ней отнестись, если бы она сама по себе не позаботилась об этом – когда в один прекрасный и весенний день человек улетел в космос, Иванов долго думал, откуда ему известно состояние первого в мире космонавта, известна и та протяженность, в которой космонавт существовал, и наконец понял: санный путь на почтовых дал ему это понятие.
Тогда это было для Иванова случайным движением, которое возникло только потому, что начинал таять снег и самолеты не могли приземлиться на летное поле небольшого полярного городка ни на лыжах, ни на колесах, а тягостный перерыв между гулкими воздушными рейсами заполнили скрипучие санные перегоны.
Со временем случайность этого пути исчезла, и тогда Иванов стал воспринимать его как что-то совершенно необходимое для себя и своей биографии, как что-то не заменимое ничем другим.
Был, однако ж, у него и еще один, пожалуй, самый короткий и самый пронзительный санный путь…
Тоже весной, и тоже начинал уже таять и еще больше темнеть снег на улицах районного городка, когда Иванов выскочил не то из третьего, не то из четвертого класса деревянной школы – в точности он теперь не помнил, из какого именно, – и, волоча за собой ранец, в неизъяснимом восторге и желании бросился догонять порожний обоз.
Это был мальчишеский почти что закон: уцепиться за чьи-нибудь сани и, хотя бы несколько шагов, хотя бы волочась по снегу на животе, податься по дороге вперед… Возвращаться домой без этого, своим обычным и собственным ходом было для мальчишек немыслимо, позорно, невероятно скучно, и вот они подолгу простаивали на перекрестках улиц в ожидании благоприятного случая либо уезжали с горя в любую сторону, лишь бы только подсесть и ехать куда-нибудь, а потом долго и медленно, уже в темноте и в хандре, плелись обратно к дому.
И было непонятно, почему взрослые вступали по этому поводу в жестокую войну с мальчишками, заметив противника на перекрестке улиц, начинали хлестать лошадей, чтобы скрыться как можно скорее и без потерь; если же мальчишкам и тут удавалось подсесть, – взрослые старались их поймать, побить, отнять у них шапки и книжки.
Только редкий какой-нибудь старик, перед концом жизни снова приблизившийся к ее началу, к детству, – относился к мальчишкам с понятием, делал рукавицей знак мира и солидарности, и тогда мальчишки, пьяные от счастья, подсаживались на порожнюю и ехали куда-нибудь, все равно куда, молча и сосредоточенно разглядывая знакомые улицы своего городка с высоты ездового положения.
В этот раз мира не было…
Бесконечно длинный обоз шел порожним: лошадь, привязанная к саням, сани, снова лошадь, снова порожние сани, и так покуда хватал глаз, и только в каждых третьих или четвертых санях виднелся какой- нибудь тулуп – черный, то есть совсем еще новый, порыжевший или уже позеленевший от времени. Людей в тулупах трудно было заметить – тулупы ехали и погоняли лошадей как будто сами по себе.
Обоз двигался по пути Иванова – в сторону его дома, и тот прямо из школьных дверей бросился наперерез, а возница в зеленом тулупе, заметив этот откровенный маневр, вскочил в рост и, дико взревев, стегнул свою лошадь.
Лошадь рванулась вперед, и три следующих и связанных с нею в одну цепочку рванулись тоже, и мальчишка, только что кинувшийся в средние сани, от внезапного толчка вылетел из них на дорогу, под ноги следующей лошади.
В тот же миг он увидел прямо перед собою, над своими глазами, блестящий полукруг подковы с двумя шипами по краям, между лошадиными ногами ему мелькнуло небо, он не успел понять, что все это – в последний раз, что больше никогда и ничего уже не промелькнет перед ним, но тут же он услышал не свой, а чей-то чужой треск, что-то ломалось рядом с ним, но только не он сам, что-то хрипело, билось о землю и стонало.
Когда он вскочил на ноги, лошадь, с порванной привязью, с окровавленной губой, лежала на сломленной оглобле, другая оглобля, целая, была у нее на брюхе, два ее копыта, вздернутые вверх, блестели подковами, а голова была откинута назад, и откуда-то не из себя, а со стороны, взглядом помутневшим, скорбным и виноватым она глядела на возницу, который, волоча за собой зеленый тулуп и тоже задыхаясь, бежал к ней, чтобы бить ее.
С неимоверной быстротой мальчишка бежал прочь от места, на котором он должен был умереть, прочь от страшного непонимания, которое преследовало его.
Он плакал, не понимая, почему лошадь сделала все, чтобы не убить его, а человек тоже сделал все, чтобы его убить, и теперь жестоко мстит лошади за свою неудачу.
Он понял, что не поймет этого никогда, даже если станет бессмертным и самым умным на свете человеком, и бежал все быстрее, пока не опрокинулся в твердый сугроб, умереть в котором было почему-то еще ужаснее, чем под копытами лошади.
Он хотел плакать долго-долго и жалобно, как девчонка, но слезы вдруг кончились, потому что он спросил себя: 'А зачем же мальчишки становятся мужчинами? Дети – взрослыми людьми?'
Самый короткий санный путь – всего несколько шагов – был самым трудным и ужасным, однако же опыт этого пути остался с ним и однажды спас его.
Под Новгородом, в ночном сумраке, его батальон погрузился в санный обоз и двинулся в объезд какой-то вражеской позиции, негустым лесом, не то хвойным, не то лиственным, – он почему-то не запомнил.
Не очень глубокий, да и не очень ответственный рейд подходил к концу, стало уже светло, как вдруг огонь сразу же, без пристрелки, накрыл растянувшийся обоз. Или это была прямая наводка, или противник заранее пристрелялся, но только подводы, одна за другой, стали рваться на мелкие части – на деревянные обрубки саней, на копыта, на хомуты, на руки в зеленых рукавицах и на ноги в белых валенках, забрызганных красным, на вещмешки и осколки винтовок.
Иванову показалось, будто таким образом обоз, в котором он ехал, стреляет по невидимому врагу…
Не сразу он понял тогда, что это и есть война, что это не лошади и не сани выстреливают собою во врага, а враг стреляет по лошадям, саням и людям, чтобы убить их навсегда.
Впереди по дороге был небольшой лес, то, что в Сибири называют колком, и в этот колок устремился весь обоз.
В санях, на которых ехал Иванов – младший лейтенант, только накануне прибывший в маршевой роте на фронт, кроме него, были еще пожилой сержант и трое солдат, сержант правил лошадью, и когда огонь накрыл обоз, он стал бить ее прикладом винтовки, Иванов же ударил сержанта и, свалив его в сани рядом с собой, вырвал у него вожжи… Лошадь в это время круто стояла на дыбах, из последних сил сопротивляясь тому рывку вперед, в который толкали ее страшные удары прикладом, но, почувствовав, что ее никто больше не толкает, она прыгнула в сторону и поволокла сани по глубокому снегу в кусты, а через кусты в неглубокий, но крутой овражек, в который она сразу же упала и, кажется, задохнулась там.
Они же, пятеро, кинулись по овражку вниз и остались живы… Живы были люди еще с двух или трех подвод, которые замыкали обоз далеко позади, и это было все, что осталось тогда от батальона…
Вспомнив наконец все свои санные пути, Иванов стал чувствовать и тот путь, которым он ехал нынче.
Вокруг было так, как должно было быть.
Сани покачивались под ним, в борта саней неторопливыми волнами ударял снег, и лошадь бежала рысцой, чуть покачиваясь в стороны, и бег ее был тем самым бегом, с которого, заранее подсмотрев ответ,