Помнит только дух, и вот здесь, в тюремных камерах, память о госпоже Ом и Чон Мон Дю продолжала жить в моей душе, пронесенная через столетия, и была мною передана Джеку Оппенхеймеру и от него возвратилась ко мне, уже облеченная в тюремный жаргон. А теперь я передал ее тебе, мой читатель. Попытайся изгладить ее из своей памяти. Ты не можешь. Как бы долго ты ни жил, то, что я рассказал тебе, будет жить в твоем мозгу. Дух! Не существует ничего неизменного, кроме духа. Материя плавится, кристаллизуется и плавится снова, и ни одна форма никогда не повторяет другую. Форма распадается в вечное ничто, из которого нет возврата. Форма – это лишь видимость, она преходяща, как была преходяща физическая оболочка госпожи Ом и Чон Мон Дю. Но память о них остается, она будет существовать всегда, пока существует дух, а дух нельзя уничтожить.
– Во всяком случае, ясно одно, – заключил Оппенхеймер свои критические замечания о приключениях Эдама Стрэнга. – А именно: ты заглядывал в притоны и курильни опиума китайского квартала куда чаще, чем полагается профессору университета. Дурное общество до добра не доводит. Теперь понятно, как ты угодил сюда.
Прежде чем возвратиться к описанию других моих приключений, я должен упомянуть об удивительном происшествии у нас в тюрьме… Оно замечательно по двум причинам. Оно показывает, во-первых, каким редкостным умом обладал родившийся и выросший в трущобах Джек Оппенхеймер. И, во-вторых, оно служит убедительным доказательством того, что все, испытанное мною, когда в смирительной рубашке я погружался в летаргию, – сущая правда.
– Вот что, профессор, – простучал мне как-то Оппенхеймер. – Когда ты рассказывал нам про твоего Эдама Стрэнга, ты говорил, что играл в шахматы с этим пропойцей – братом императора. Интересно, что это были за шахматы – такие же, как наши?
Мне, конечно, пришлось ответить, что я не знаю, что, возвращаясь к нормальному состоянию, я забываю такие подробности. И, конечно, он принялся добродушно подшучивать над «моими бреднями», как он выражался. Однако я вполне отчетливо помнил, что в бытность мою Эдамом Стрэнгом я частенько играл в шахматы. Но, к сожалению, стоило мне очнуться в одиночке, как все несущественные подробности, особенно если они были связаны с чем-то сложным, изглаживались у меня из памяти.
Следует помнить, что для удобства повествования я соединял в единое целое мои разрозненные, перепутанные, часто повторявшиеся воспоминания о былых жизнях. Я никогда не знал наперед, куда мое путешествие во времени приведет меня. Так, например, я десятки раз в самое различное время возвращался к Джесси Фэнчеру, в фургонный лагерь на Горных Лугах. За десять дней, без перерыва проведенных в рубашке, я порой уходил все дальше и дальше в прошлое по длинной цепи предыдущих существований (часто пропуская множество жизней, к которым я уже возвращался перед этим) и попадал, наконец, в доисторические времена, а оттуда переносился обратно к дням, когда зарождалась цивилизация.
И вот я решил, что в следующий раз, как только я обрету сознание после очередного переселения в жизнь Эдама Стрэнга, я постараюсь вспомнить все о чосонских шахматах. Мне не везло, и я еще целый месяц терпел насмешки Оппенхеймера, прежде чем случилось то, чего я ждал. А тогда, едва меня расшнуровали, как я принялся выстукивать свои новости.
Более того, я обучил Оппенхеймера той игре в шахматы, в которую играл Эдам Стрэнг в Чосоне несколько столетий назад. Она была не похожа на западные шахматы, хотя в основе своей совпадала с ними, так как восходила к тому же первоисточнику, вероятнее всего, – к индийским шахматам. Доска вместо наших шестидесяти четырех клеток имела восемьдесят одну клетку. Игроки вместо наших восьми пешек располагали каждый девятью, и ходили эти пешки по-другому, хотя с ограничениями, принятыми у нас.
В чосонских шахматах было по двадцать фигур с каждой стороны, включая пешки, вместо наших шестнадцати, и расставлялись они в три ряда, а не в два, как у нас. Девять пешек занимали передний ряд; в среднем ряду помещались две фигуры, напоминавшие наши ладьи, в третьем, заднем, ряду в центре ставился король, а с каждой его стороны располагались в следующем порядке такие фигуры: «золотая монета», «серебряная монета», «конь» и «копье». Заметьте, что в чосонских шахматах нет ферзя. Еще одно коренное отличие от наших шахмат заключалось в том, что взятая фигура не снималась с доски, а становилась фигурой противника, и дальше ею ходил он.
Итак, я обучил Оппенхеймера и этим шахматам, что было поистине блестящим достижением, если принять во внимание следующее: нам приходилось, помимо всего, запоминать, какие фигуры перешли к противнику, а какие удалось вернуть.
Одиночки не отапливаются. Не положено облегчать благодатным теплом участь узников в зимнюю стужу. А мы с Оппенхеймером не раз забывали про жестокий, пронизывающий до костей холод, увлекшись чосонскими шахматами.
И все же мне не удалось убедить его в том, что я принес эту игру в тюрьму Сен-Квентин из глубины столетий. Он упорно твердил, что я вычитал где-то ее описание, а потом забыл о нем, но оно тем не менее осталось в моем мозгу и всплыло в памяти, когда я бредил в рубашке. Так он обратил против меня положения психологии.
Его новая гипотеза сводилась к следующему:
– А может быть, ты придумал эти шахматы здесь, в одиночке? Придумал же Эд код для перестукивания. А мы с тобой разве не