прекрасные дамы на гравюрах в её книгах.
Дед мой, только что сбежавший из Каша и опоясанный шёлковым кушаком, похожим на синее пламя, услышал её вздохи, и ему не понадобился Кайгал, чтобы исполнить её желание. Он оказал ей услугу с великим усердием. Лебеди трубно кричали, демонята хихикали, и Глация обнаружила, что пение – не такая унылая вещь.
Прошло время и, как водится, появился ребёнок – дочь с зелёными глазами, очень вежливая, с мягкими чёрными волосами, которые никогда – ни разу! – не взмывали в воздух, чтобы на лету задушить попугая. Сухаил был сам не свой. Он не мог отправить её на воспитание в Каш, потому что там её сожгли бы и затем утопили, а в университетах задавали вопросы о родословной. Однако она была мягкой и милой девочкой и, к удивлению и тревоге обоих родителей, нашла себе мягкого и милого мальчика, который построил ей дом. Они были достаточно счастливы для тех, кто и попугая задушить как следует не может.
Лишь одна вещь омрачала её счастье – брак не удавалось консумировать: как только они с мужем ложились под одеяла – как Глация закатывала глаза, когда её дочь об этом рассказывала! – и он к ней прикасался, тело бедной девушки тотчас превращалось в чёрный дым, такой же маслянистый и полный частичек сажи, как дым её отца; муж падал сквозь неё и утыкался лицом в подушку. В их маленьком доме не утихали ссоры и плач.
Но оказалось, что это неважно, потому что она забеременела, как любая другая женщина, и в положенный срок родила меня, чьи волосы тотчас рванулись к ближайшей горлице, к облегчению и радости деда. Увидев это, он разрыдался благодарными огнеопасными слезами.
Мои родители поселились в Аджанабе и засеяли скромное поле базиликом. Всё в моём детстве пахло базиликом, мыльным и зелёным. Но я не любила ни эту траву, ни несколько маленьких квадратных грядок чеснока, посаженные моим отцом. Предпочитала музыку и начала петь раньше, чем говорить. Это радовало мою бабушку, когда она нас навещала, несмотря на то что мой голос напоминал скорее вопли кролика, который заживо жарится в потрескивающем очаге, чем сладкоголосые трели. Я не сдавалась, и, когда дедушка подарил мне скрипку из застывшей лавы с длинным тонким язычком пламени вместо смычка, я обняла его за чёрную желчную шею так крепко, что он не смог дышать. Я училась играть на скрипке, как некоторые дети учатся считать, – для меня это было так же просто и легко, будто сложение в столбик с выведением аккуратного и изящного результата в нижней части страницы. Мать говорила, что я играю слишком быстро, а отец – что настоящие виртуозы точно не танцуют во время игры. Однако я не останавливалась и не замедлялась.
Наконец, когда поля базилика ещё были высокими, яркими и зелёными, я достигла предела своих возможностей. Я не могла играть быстрее или мелодичнее, двигать пальцами более сложным образом. Родители думали, я успокоюсь, достигнув предела, но дед, посетивший нас зимой, подмигнул мне; и я знала, что мои руки ещё несчастны. Когда семейное пиршество закончилось, и взрослые захрапели в четыре голоса, я выбралась из сельского дома и отправилась в город, который в те дни был так же беззаконен, как корабль без карцера. И отыскала одноэтажный домик Фолио, которая, если верить молве, была создательницей всех чудес Аджанаба.
На её двери висело целое собрание замков: всевозможных видов и размеров, от огромных латунных штырей до миниатюрных изысканных серебряных замочных скважин не шире иголки, деревянных с широкими щелями и золотых в виде птиц, железных и хрустальных замков, медных и таких старых, ветхих, что металл проржавел насквозь; бронзовых и замков из оленьих рогов, грубых сланцевых и замков в виде открытых, пристально глядящих глаз, выдутых из чистейшего, прозрачнейшего стекла.
У меня не было ключа, а на двери не осталось и пяди свободного места, чтобы постучать. Я была умной девочкой и прижала пальцы к десяти разным замкам из разных материалов; в приземистой горбатой хижине без крыльца, сильно выделявшейся на фоне колоколен Аджанаба, зазвонил с десяток колокольчиков. Дверь приоткрылась именно так, как полагается приоткрываться таинственным дверям. Свет внутри был цвета ржавчины, там пахло маслом, медью и чем-то горелым. Я осторожно вошла. Дверь захлопнулась у меня за спиной, замки принялись радостно щёлкать и поворачиваться.
Фолио сидела за рабочим столом из старого фигового дерева; перед ней стояли тиски, а вокруг были беспорядочно разбросаны открытые книги. На стенах виднелись эскизы, на скамьях и у стен лежали куски металла в разной степени готовности, в том числе залитые в формы; лишние шестерёнки, маятники и бесчисленные часы, чьи внутренности были безжалостно распахнуты, неустанно тикающие метрономы; множество других вещей, о назначении которых я не могла даже догадываться: машины из металла, дорогого и дешевого, чёрные от масла или завёрнутые в ткань; металлические крылья и ручки, которые быстро писали, хотя их никто не брал в руки; маленькие заводные лесорубы безуспешно пытались рубить железные пеньки, а ещё была прялка, у которой веретено спокойно вращалось само по себе.
Фолио оказалась горбатой, с кожей цвета фиговых семян. Оправа её очков – всем известно, что изобретатели носят очки, – была сделана из часовых стрелок, которые торчали во все стороны, обрамляя круглые стёкла. Тёмно-синие, цвета хорошей краски