усложняется (что поминутно случается в человеческой деятельности), нет формулы, способной верно передать ее. Все зависит тогда от тезисов. А поэтому первый же тезис, который не валится с ног, служит выражением истины и остается ее общепринятой версией, пока ему не противопоставляется другой тезис, более связный и правдоподобный. Гюро в своем объяснении установил относительно недавнего своего прошлого тезис, не слишком противоречивший фактам, так что можно было им удовольствоваться. (Не будем ждать от делового человека той добросовестности мышления, которая изводит, например, Жалээа.) Отныне такова была 'историческая' истина; даже в глазах Гюро. Едва ли она могла натолкнуться на возражения, так как одному 'историку' для опровержения тезиса другого историка нужно знать факты, по меньшей мере, не хуже этого последнего. Но кто же по данному вопросу знал факты лучше, чем Гюро? Саммеко, быть может. Но Саммеко был 'историком' того же лагеря. Его тезис, если бы Саммеко пришлось когда-нибудь его формулировать, во многом подтвердил бы тезис Гюро. Это был бы тезис 'той же школы'. Он продолжал:
– Тем не менее, для меня отсюда вытекают известные моральные обязательства, которые должна понять такая умница и культурная женщина, как ты, дорогая. Я, кажется, могу сказать, что всегда был педантично опрятен в денежном отношении. Ты можешь это засвидетельствовать. Мне надо быть теперь выше подозрений, как еще никогда. Моя связь с тобою всем известна. Я не только ее не стыжусь, но ею горжусь. Но ты понимаешь опасность. Людям, стремящимся меня погубить, было бы так легко сблизить факты: я продался нефтепромышленникам, чтобы оплатить роскошества моей любовницы; и деньги, текущие у нее сквозь пальцы, поступают непосредственно из кассы синдиката.
– Но, милый мой, знаешь ли ты, сколько я от тебя получила за этот месяц?
– Не знаю.- Впрочем, да, я уверен, что очень мало.
– Триста франков! Включая счет, по которому ты заплатил.
– Ну, представь же себе, что я чуть было не попросил тебя даже от этого отказаться, хотя бы временно, чтобы клевете нельзя было уцепиться решительно ни за что. Пусть-ка у меня найдут другие статьи расхода… Но я согласен, что это была бы несколько ребяческая предусмотрительность. Ты могла бы усмотреть в этом неделикатность по отношению к тебе. Не будем же об этом говорить. Но ты понимаешь, как неосторожно было бы с твоей стороны дать взаймы подруге полторы тысячи франков. Весь Париж говорил бы завтра, что ты не знаешь, куда деньги девать; что ты раздаешь их направо и налево… Это было бы для меня катастрофой.
Жермэна была достаточно умна, чтобы понять доводы, которые ей представил Гюро. Но она считала их несколько наивными, трусливыми. Для точной их оценки ей надо было бы уловить важнейшие из них: не предосторожность по отношению к среде, а потребность внутренней компенсации; стремление возместить моральное ослабление в одном пункте усилением стойкости в другом. Но она этого не улавливала и немного дулась на него.
Прежде чем поискать помощи с другой стороны, она решила посмотреть, проявит ли Риккобони новые признаки нетерпения. Прошло пятнадцать, двадцать дней. Она уже начинала думать, что инцидент исчерпан, когда получила третье письмо, приглашавшее ее в контору чуть ли не в тоне приказания.
Ее первой реакцией была мысль: 'Он смеется надо мною. Пусть ждет. Ни за что не пойду'. Под вечер, однако, так как она не переставала думать об этом письме, ее сопротивление ослабело и, очень недовольная собою, она начала одеваться.
В этот момент, на улице де ла Бом, Саммеко входил в холостяцкую квартиру, которую только что обставил, и, держа ключи в руке, папиросу во рту, с удовлетворением осматривался в ней.
XII
На этот раз Саммеко спокоен.
'Прошлый раз я вел себя, пожалуй, как лавочник или школьник. Мне надо было понять, что для 'совершенно светской' женщины гостиница – это всегда дурной тон. Правда, это не была гостиница. Там можно вообще жить. Но такой дом мог показаться еще более подозрительным. Очевидный промах. Психологический недосмотр. И я ухитрился бы даже навлечь на себя подозрение в скупости. Это было бы верхом неловкости, когда имеешь дело с женой Шансене. Мне следовало подумать о том, как это происходит в романах, у беллетристов хорошего тона. У Аллори, например. Правда, я никогда не мог дочитать ни одной из его книжек. И, кроме того, никакой там нет определенности. У Бурже, насколько я помню, всегда описывается холостяцкая квартира. Меня оправдывает его устарелость. Все так быстро прогрессирует. Мы живем в эпоху автомобиля, аэроплана. Люди все чаще путешествуют. Молодая современная женщина привыкла к гостиницам и не может чувствовать себя в них неуютно. Правда, Мари… я хотел сказать, что она не слишком современная женщина. А это неверно. Ее обстановка. Литературные вкусы. Но у нее есть незатронутые уголки. Уголки провинциальные или девические. Впрочем, я это обожаю. Она не из снобизма отказалась прошлый раз войти: из страха. Скорее, она могла потом уж обдумать положение, решить, что все-таки я человек не безупречного воспитания. Это досадно; тем более, что ее, а не моей фамилии предшествует частица 'де'. Будь она просто 'мадам Шансене', а я 'де Саммеко', как бы это изменило вопрос! Пусть бы даже мое 'де' досталось мне от римского папы. Она могла также подумать, что мои похождения с женщинами, если у меня уже были похождения, происходили в не слишком изысканном обществе. Это еще неприятнее. Вот в таких случаях следовало бы иметь возможность советоваться с друзьями по клубу. Но как на это решиться? Женщины бы друг с другом советовались. Впрочем, не будем об этом думать… Когда она сейчас войдет сюда, ее впечатление изменится'. -
Нельзя отрицать, что квартира может постоять за себя. Две прекрасные комнаты, почти таких же размеров, право, как у нее на улице Моцарта. Ванная, очень маленькая, но укромная, стыдливая, смежная со спальней. Рядом очаровательная кухонька для влюбленных, где будет, пожалуй, забавно готовить чай.
Обе комнаты в первом этаже и выходят окнами на улицу, впрочем, молчаливую. Дом как нельзя более приличный. Квартиранты никак не могут знать ни Саммеко, ни Мари. (Он об этом справился у привратницы, которую совершенно покорил своей щедростью). Жильцов мало; большинство люди старые. Поэтому редко можно кого-нибудь встретить на лестнице. Досадно, разумеется, что нет двух выходов, как в адюльтерных романах, запомнившихся Саммеко. Всего требовать нельзя.
Но лучше всего сама обстановка, которою тщательно занялся Саммеко. Когда он это вспоминает, все представляется ему происшедшим очень быстро. Три или четыре дня ушло на поиски квартиры, две недели на работу маляров и слесаря. Тем временем Саммеко вел переговоры с обойщиками и магазинами мебели, рассматривал модели, каталоги, образчики материй. Чтобы не рисковать слишком большими задержками, он удовлетворялся, насколько мог, мебелью готовой или упрощенными решениями. Больше всего времени потребовала, пожалуй, расстановка вещей и окончательная отделка. Впрочем, время это отнюдь не было потеряно. Саммеко воспользовался им, чтобы дать передышку Мари после ее волнений; чтобы показать ей, что он умеет быть деликатным воздыхателем, подчиняющимся без нетерпения нежной игре отсрочек. Когда обойщик медлил, он нажимал на педаль чистой любви. Становился настойчивее, когда видел подвешенными прутья портьер. И сопротивлению, которое Мари оказала ему в последнюю минуту, он обязан был возможностью перекрасить один дверной наличник.
Общий эффект рассчитан на то, чтобы ее восхитить. Она его нисколько не ждет; даже не знает, с какой стороны он ей готовится. Возможно, что она примирилась с мыслью о меблированном доме. Вся обстановка выдержана в новом стиле и в атмосфере поэтических грез. Бывая на улице Моцарта, Саммеко запоминал тона, изучал координацию предметов и, как говорится, 'заимствовал идеи'. Он хотел, чтобы Мари почувствовала себя в мире своих вкусов и вместе с тем, так как речь шла об измене мужу, немного отошедшей от честной супружеской жизни, немного порвавшей с нею. Задача была нелегкая, особенно в области декоративных исканий, в которой Саммеко не слишком доверяет себе.
Он позволил себе поэтому несколько более яркие тональности. Блеклые розовые тона, мышино-серые оттенки обстановки на улице Моцарта он заменил там и сям, с большой осторожностью, цветом красной смородины, голубым цветом незабудок.
В отношении мебели он останавливал свой выбор на несколько более орнаментированных моделях. Из двух выпуклостей предпочитал ту, характер которой казался ему более чувственным. На книжных полках присоединил к четырем томам Самэна и Франсиса Жамма, знакомым ему по заглавиям, два тома Пьера Луиса, два тома 'Тысячи и одной ночи' в переводе Мардрюса и 'Антологию арабской любви'. В спальне две гравюры изображали поэтических, но совершенно голых женщин.