утренней, но в обратном направлении закончить ежедневный обмен между центром и периферией.
Где был в ту пору центр? Каковы были его границы? Его приметы? Каждому казалось, что он его знает, и каждый, быть может, чувствовал его по опыту, но имел о нем только смутное представление.
К северу от реки, приблизительно по середине города, была густая сеть улиц, тесных и коротких, с утра до вечера переполненных людьми и экипажами. Но недостаточно было этих черт плотности, полноты, городского полнокровья, чтобы охарактеризовать центр. Они наблюдались в слишком многих местах. Это полнокровье распространялось и разветвлялось в теле Парижа, вдоль проспектов, бульваров, бывших главных улиц, образуя даже на подступах к периферии узлы толпы, сгустки перенаселенности, тромбы оживления, такие же горячие и кипучие, как в сердце города. Что действительно составляло для центра отличительный признак, – так это его пульсация: дождь движений по утрам, точки его падения, зоны его накопления в дневные часы; то, как пригороды и периферия выбрасывали больше миллиона людей в приблизительно сходящихся направлениях. Тогда вырисовывались контуры своего рода губчатой массы, поглощательная способность которой казалась не поддающейся определению. Она тянулась с востока на запад, на расстоянии километра от реки. Довольно узкая с запада, она расширялась, закруглялась на другом конце. С одной стороны она примыкала к Опере, с другой – к старому рынку Тампля. Самая объемистая часть, она же и часть, поглощавшая особенно много людей, входила выступом в пространство между улицей Реомюра близ Биржи и улицей Паради.
Но вечером эта губчатая масса выделяла из себя пропитавший ее миллион людей. Отсылала обратно на периферию, в пригороды, в предместья те же мириады движений.
Эта пульсация не похожа была на функционирование какого-нибудь органа. Ни сжатия, ни расширения. Город мерцал, как излучение. Чтобы метать в обоих направлениях столько человеческого вещества, центру не надо было двигаться. Если он и должен был действовать, то ему не служили примером тяжелые рабочие приемы живого сердца, которое попеременно и без отдыха расширяется и сжимается, вдыхает и выдыхает. Действовал он скорее по державному примеру тех физических систем, которые одним своим присутствием, будучи сами неподвижными и косными с виду, изменяют вокруг себя целую зону вселенной, порождают в ней и ориентируют силы, потоки, радиации.
XIX
Уже начиная с четырех часов Кинэта несколько раз искушало желание сходить на соседний перекресток и купить вечернюю газету. Но он сдерживал себя, боясь, во-первых, покинуть свою лавку, а во-вторых, сделать что-либо, способное показаться соседям сколько-нибудь необычным; быть может, и для того, чтобы обуздать свое нетерпение.
Приготовления к уходу отняли у него несколько больше времени, чем он ожидал. Он отнесся к ним с особой тщательностью. Никогда еще не проверял он внимательнее исправности своей одежды, в том числе и электрического пояса; присутствия в различных карманах привычных вещей; надежности всех замков и замочных скважин в доме.
Только в двенадцать минут шестого оказался он на улице. (Часы его всегда бывали отрегулированы точнейшим образом. Он даже добивался согласованности между минутной и секундной стрелками.)
'Вот я и опаздываю, – думал он. – Как это глупо. Впрочем, так или иначе…'
Спустившись по лестнице метро, он купил газету, но развернул ее тогда лишь, когда вошел в вагон. При первом беглом просмотре он не нашел того, что искал. Принялся медленнее обводить взглядом столбцы. На первой странице – ничего. Правда, она почти целиком была занята политическими событиями. Затем он обследовал остальные страницы. Значительных происшествий не было. В Корбейле поезд сошел с рельсов. Несколько несчастных случаев. Одно самоубийство. Две кражи со взломом, без кровопролития, – одна в восьмом округе, другая – на бульваре Перейр. Даже с большой натяжкой невозможно было привести их в связь с посещением незнакомца. На улице Риволи арестован опасный преступник, разыскивавшийся полицией; тридцати трех лет. Это, пожалуй, возраст посетителя. Но не сказано было, что этот преступник что-либо учинил сегодня утром.
Кинэт сложил газету. Он был разочарован. Но прочитал он эту хронику происшествий, как она ни была заурядна, с совершенно новым интересом. Шла ли речь о разыскиваемом полицией или о кражах со взломом, он по отношению к ним, не отдавая себе в этом отчета, занимал иную точку зрения, чем обычно. Он думал: 'Что за идея – гулять по улице Риволи среди бела дня, зная, что тебя разыскивает полиция?' Затем: 'Стало быть, приметы могут погубить преступника?' Затем: 'Правду ли говорят, будто сама полиция почти никогда не находит преступников, что их выдают третьи лица, особенно женщины, и что, следовательно, соблюдая известную осторожность, в частности – по отношению к женским знакомствам, они бы ускользнули?' В скобках он заметил: 'Считать изъяном холодность темперамента, как это делают сочинители книжек, может быть и правильно. Но в известных случаях какое это преимущество! Или какое достоинство!' Он продолжал: 'Когда взломщику удается кража, интересно знать, сколько времени он ведет себя спокойно? И старается ли он вообще скрываться?'
Он вернулся к главному вопросу: 'Когда могло случиться это происшествие? Несомненно – сегодня утром; и совсем незадолго до того, как он ко мне ворвался. Скажем – за четверть часа до того… Виноват. За четверть часа до того он убежал оттуда; но 'акт' мог быть совершен гораздо раньше. Он мог оставаться подле своей жертвы. Для грабежа, если это был грабеж. Для того, чтобы убежать в удачный момент. Или чтобы замести некоторые следы… Это последнее мало вероятно, потому что для начала он бы помылся. Впрочем, не в этом вопрос. У меня он был приблизительно в половине десятого. Я был, по-видимому, первым, узнавшим или заподозрившим что-либо. Да и в полдень, когда я прошелся по кварталу, никто ничего не знал, ни даже полиция, очевидно. Иначе появились бы полицейские и чины прокуратуры, производилось бы дознание и прочее, был бы переполох в квартале. А поэтому совершенно естественно, что в газетах, которые печатаются в час или в два часа, об этом нет ничего'.
Молчание прессы покамест нимало не опровергало действительности 'происшествия'. Это рассуждение приободрило Кинэта, уже почти впавшего в дурное настроение.
Но у него возникла другая тягостная мысль: 'Он не явится на свидание. И вообще я был простаком, поверив на мгновение, что он явится'.
Он опять принялся составлять и улучшать сценарий своей беседы с комиссаром. Отделывал свою маленькую роль. А приметы? Их тоже надо было приготовить хотя бы для того, чтобы показать себя полиции человеком солидным, который, быть может, слишком долго раздумывает, прежде чем решиться на такого рода шаг, но по крайней мере, раз уж он решился, не зря беспокоит людей.
'Субъекту, этому, господин комиссар, лет тридцать – тридцать пять, как мне показалось. Роста он среднего… то есть приблизительно моего роста. Телосложение?… Телосложение весьма обычное… ни полный, ни худой. Цвет волос… О! Осторожней! Я чуть было не сказал опять – самый обычный. Это звучит несерьезно. Ясно ли представляю я себе его лицо? Да в том смысле, что я бы его узнал. Но как его описать? Усы у него были? Да, кажется. Я бы не поручился. Но так мне кажется. Не очень густые, во всяком случае. Глаза? Я не заметил их цвета. Может быть, я вообще не наблюдателен. А кроме того, как никак, я был взволнован. У полицейских есть, вероятно, определенный метод, когда они к кому-нибудь присматриваются. Своего рода анкета в уме. И против каждого вопроса они пишут ответ. Однако, в тот момент, когда я сказал ему, что мне легко будет указать 'не слишком общие приметы', я, помнится, заметил две или три подробности; да; мешки под глазами, довольно низко спустившиеся и с легкой синевой под ними. Да, кожа на лице тонкая. И теперь я вижу ясно усы; чуть-чуть белокурые и слегка, очень слегка вьющиеся, довольно жидкие. Волосы не белокуры, конечно; они темнее усов. Значит, шатен. Да, я ведь еще заметил ямочку на самом конце подбородка. Почти как дырка от буравчика. Он не был гладко выбрит, разумеется. Вообще, подробности у меня не слишком запечатлелись в памяти. Но характер физиономии, выражение глаз, даже тембр голоса – все это я помню как нельзя лучше. Но как это передать? Для этого надо бы одновременно быть рисовальщиком, писателем и даже актером. Впрочем, важно то, что я по доброй совести и доброй воле передам свое впечатление полицейскому комиссару'.
Он представил себе комиссара: как тот внимательно слушает, кивает, записывает, проникается постепенно уважением к переплетчику, к его дару речи, очевидной правдивости его показаний, и к ясности, умеренности, осторожности, которые он привносит в них. Это тебе не какой-нибудь заурядный свидетель, который то выжимает из себя какие-то неопределенные, ни на что не годные фразы, то сыплет подробностями, явно порождаемыми, по мере надобности, его фантазией. Переплетчик, не робея перед общественным мнением, был зато весьма чувствителен к свидетельствам уважения со стороны видных, а