По земле – вьюжит. Лошаденка, какую староста дал – а выбрал, ирод, что похужей, оно и понятно, царские гарантии гарантиями, но хозяйство на них не выстроишь, – бредет, нога за ногу цепляет. Чай, не рысак, чтоб лететь по бездорожью. Слева Лойко сопит, того и гляди лопнет, не то от злости, которой выхода нету, не то от обиды, не то от мыслей, каковые евонной голове тоже непривычные. Справа Ильюшка пальчиком оглоблю ковыряет, задуменный-задуменный, вперился взглядом в широкую Фрола Аксютовича спину и мозолит, мозолит… как до дыр не измозолил – сама не знаю.
Фрол Аксютович если и чуял чего, то ни словечком не обмолвился.
Знай песенку насвистывает, лошаденку погоняет…
Одного разочку только, когда за Серпухами завыла грозно волчья стая, очнулся будто бы. Голову поднял, повел носом, принюхиваясь – а пахло дымком, мехами лежалыми да табаком-самосадом, – и кулаком погрозил будто бы. Волки сразу и смолкли.
Нет, ехали мы неспешно.
Цельную седмицу добирались. Хватило, чтоб и в моей голове, которая, стало быть, не только косу носить сотворена, всякого забродило.
Верно сказал.
Чародеи царю клянутся кровью своею и жизнью. А бояре, стало быть, не указ им. Многим ли сие не по нраву? Ох, мыслю, каждому второму, ежель не каждому первому. Магик – это сила, да такая, супротив которой войско не соберешь… что некроманту войско? Дунет, плюнет, скажет слово заветное, и разлетится по войску черная лихоманка. Аль люди живые неживыми станут.
Аль еще чего…
Стихийники и того паче, про боевиков и вспоминать нечего… нет, пока стоит за троном царским Акадэмия, то и бунта бунтовать бояре не посмеют. Да и как забузишь? Чародейскую силу ни стеною крепостной, ни рвом не остановишь. Закроется ров. Осыплется стена. А то и хуже, разверзнется земля тысячью ртов да и проглотит усадьбу боярскую вместе со всеми людями. Оттого и сидят бояре тихо, плетут заговоры паучьи, а в открытую ежель и держат войско, то малое…
Тяжко.
Мысли скрипели, что колеса тележные. И не только у меня.
Первою ж ночью заговорили. А ночевали мы в Горбуньках, деревушке махонькой, чтоб не сказать, вовсе глухой, одичалой. Десяток дворов протянулись вдоль кривого речного бережка. И дома-то бедные, один другого ниже. Иные и вовсе без окон, с крышами, дранкою крытыми. Стены зеленым мхом поросшие, глиняными заплатами латанные. Да и сами домишки – как двоим развернуться.
Фролу Аксютовичу, само собой, в старостиной, приличной избе местечко отыскалось. А нас, как студиозусов, стало быть, в сараину определили. Сараина эта из досок лядащих строена была, зыркаста, что зубы старческие, и ветрами всеми продуваема. Сено в ней и то корочкой ледяною покрылось. Ну да грех жалиться, живы – и уже радость. Ежель закопаться поглубже да в одеяла закрутиться, оно и ладно будет.
А лошаденку жаль, как бы не сколела до утра, мнится мне, что иной нам туточки не добыть.
Бояре мои, ежель чего и думали про Горбуньковское гостеприимство, то вслух ни словечком не обмолвилися. И девку, которая нам горшок с репою пареной и хлеба половинку вынесла, поблагодарили любезно. Оно и верно, нет беды хозяев в бедности, чего имеют, тем и делятся.
Сало-то ладное было, крепкого просолу.
Да и репа хороша уж тем, что горяча. Ели, ложки облизывали… на друг друга не глядючи, будто бы вороги один одному.
Тяжко.
– Думаешь, сдадут? – у кого Лойко спрашивал, у меня ли, у Ильюшки, который в сено закопался, что твой мышак, не знаю.
Но ответил Ильюшка.
Сначала-то рученьки из стогу высунул, скрутил фигу – не фигу, так, знаку тайную, полог растягивая. Тот и встал, синий, дыркастый – умения Ильюшке все ж недоставало, – но какой был.
– Нет, – он говорил тихо и как-то обреченно. – Не выдадут. Если до сих пор, то теперь и подавно…
– Ну да…
Лойко в горшок руку сунул, остатки репы выгребая.
– А зачем тогда…
– Затем, чтоб на рожон не лезли, – это уже было сказано со злостью. – И чтоб думали, прежде чем рот разевать. Слово-то за слово… если кого-то из нас на измене зацепят, всей Акадэмии плохо будет.