повешенных не оплакал: горы, туманящиеся прямо за окраинными домами, были в четыре утра тихи, безмолвны…

В глубине текста творится бог знает что!

Бьет фонтанами нефть, теснятся звезды, рыдают улетные финтифлюшки. Слова и образы перемешиваются, проникают друг в друга, трутся пупками и рвутся надвое, меж ними нет привычных связок, их не соединяют постылые грамматические перемычки и нудные ритмические ходы. Однако в этой мешанине есть порядок, есть предчувствие чего-то несбыточного, но вместе с тем до боли вероятного…

В глубине текста – гул. Гул предчувствия – это гул замыслов.

Гул замыслов нарастает, становится невыносимым.

Замысел – это еще и предтекст.

В глубине предтекста не набор слов – хлесткая, увертливая проза! Она проносится на высоте двух-трех метров над сизым Гнилым морем, цепляет сморщенную воду концами неровно обрезанных парашютных строп…

В глубине прозы дым, островки камышей, смутные противоборства беспилотных фигур, перетаскивание с места на место крупно распиленных кусков морского воздуха, резкие, радужные брызги.

Фигуры и фигурки колышутся. Над проволочной азовской рябью они просматриваются насквозь: видны закупорки сосудов и затемнения в легких, кишки и кровь, заметны грубые уплотнения скупости, вздутые пузыри подлянок, рваные краешки язв и кипучая радость от их рубцевания…

Шакал вернулся, ткнулся носом в промасленную бумажку, потом быстро и аккуратно слизал с нее остатки куриного жира. Порывшись в мусоре, нашел дынную корку и захрустел уже ею: мелко, сладко…

Это был именно шакал, а не какая-то там лиса: рыжий, большеухий, с черной спинкой!

Внезапно пунцово-розовый шрам на боку у шакала напрягся, свежая кожа на месте содранной шерсти задергалась, задрожала. Шакал отпрыгнул вбок…

В глубине текста Крым. Не гористо-галечный, не Екатерин-гора, не Алушта! В глубине текста – Крым узкий, стремительный, рассекающий надвое огромной песчаной косой Азов и Гнилое море. В глубине текста, под слоем лет – остро-ракушечная Арабатская стрелка.

Ух, что за стрелка это была тридцать-сорок лет назад! Еще не изуродованная варварским вывозом песка, с кудрявыми пеликанами, мелькавшими у камышей, с увертливыми лисицами, с крупной, осторожной, жившей почему-то отдельно от птичьей колонии чайкой, которую знакомый биолог называл – черноголовый хохотун.

Этот хохотун, с аспидно-черной головой и пепельными крыльями, издавал по утрам странный звук: не гогот, не фырканье – какое-то глумливое посмеяние вылетало мелкими порциями из его клюва: хы-хы-гау, гы-гы-хау!

Посмеяние было похоже на предостережение…

Мы жили в палатке, в тридцати метрах от берега, и о предостережениях думать не думали. Да и зачем было о них думать! Настоящее казалось нескончаемым чудом. Одно было плохо, – я неважно знал английский язык. Трудность была вот в чем: мне хотелось его знать, не изучая, знать во всем объеме, сразу и навсегда.

С нами рядом, в отдельной палатке, жила юная учительница английского по фамилии Соснина. Она только что окончила институт, однако на вид ей больше семнадцати дать было никак нельзя.

Мне хотелось узнать у нее, как научиться иностранному языку, не корпя над грамматикой и словарями. Но пока что с юной учительницей мы почти не разговаривали, только здоровались.

Шакал вернулся снова. Сквозь рассветную муть я за ним – отогнув угол палатки – наблюдал. Шакалы здесь были редкостью, этот забрел скорей всего из Асканийского заповедника.

Наблюдать шакала мешал сон. Я снова закрыл глаза, и шакал вдруг заголосил, заплакал. Тихий, скулящий вопль сразу отогнал дремоту.

Я разлепил веки. Шакала у палатки уже не было. Зато в коротеньком ситцевом халатике сидела на корточках и тихо выла юная Соснина. Вдруг она выть перестала, подняла дынную корку и тоже ее понюхала. Дыня, скорей всего, пахла гнилью. Лицо учительницы исказила судорога, она откинула корку, встала на ноги, пошла прочь.

Я двинулся за ней.

Учительница, обернувшись, спросила:

– Хочешь меня?

– Н-не знаю, – опешил я.

– Зайдем на минуту ко мне в палатку, не бойся, правда, на минутку, да не бойся же, входи скорей…

Рядом с палаткой мелькнул, но сразу исчез Соломон Крым.

– Зайдем, Крым не помеха, – слабо улыбнулась учительница.

Мелькнувшего в рассветной мгле биолога мы сперва прозвали Деникиным. За нелюбовь к евреям и жестокость обращения с животным миром. Но потом

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату