накопленную за годы ненависть и… убьет!
***– Сынок! Сыно-о-ок! – звучал голос из старого далека, зыбкого и почти забытого. И гулял этот голос меж деревьев, сухих и искореженных неведомой силой; среди пустых двухэтажек, покинутых временем, с застывшими навсегда предметами обихода: заправленными истлевшим и прогнившим тряпьем койками; шкафчиками с висящей в них одеждой; прикроватными тумбами, где при случае можно найти тюбик зубной пасты; среди выбитых давнишними взрывами окон. Этот знакомый звук словно соревновался с ветром, звал, просил окунуться в далекое детство, когда все было на месте и не распалась еще семья…
– Сын! Сыно-о-ок! – слабо звала мать и не могла поднять с подушки голову. Вокруг суетились тучные тетки, поправляя одеяло, поднимая свесившиеся с кровати тощие руки и при случае поднося к лицу кружку с водой. А мать отталкивала ее и звала, все звала: – Сын! Сыно-о-ок!
И до того ее голос казался слаб, что Митяй боялся, что из-за этих усилий она растворится в собственной койке навсегда, покинет этот бренный мир и исчезнет вместе с болезнью. Мальчик стоял в изголовье так, чтобы мать не видела, и плакал, не в силах подойти и прикоснуться к истерзанному болезнью родному человеку, боясь, что она перекинется и на него. Глупости, конечно, но Митяй не мог с собой ничего поделать, не мог подавить в себе чувство гадливости и брезгливости. Поэтому так и стоял позади изголовья, стараясь, чтобы мать его не увидела, не посмотрела с укором в глаза. Боялся, что не сможет отказать и придется подойти и сидеть вместе с ней, пока стеклянный взгляд не возвестит об облегчении – и ее, и его. О том, что наконец-то всем стало лучше: ей – оттого, что умерла, ему – оттого, что теперь не надо делать вид и лить слезы. Ненужные и опасные слезы, показывающие его слабость. Ведь сыну Воеводы этого нельзя, иначе подчиненные не смогут всерьез воспринимать будущего главу города.
Тетки хмуро выполняли свою работу, слушали, как женщина зовет сына, бросали быстрые взгляды на наследника Воеводы, но не смели сказать ни слова. Ни осуждающего, ни понуждающего. Может, внутри у них и горело все праведным гневом оттого, что сын не хочет правильно попрощаться с матерью, но тетки не могли этого показать, иначе – все, иначе – смерть.
Митяй давно усвоил, что смерть очень дисциплинирует людей. Стоит пригрозить этой костлявой старухой, которая косой срезает все на своем пути, – косой-инфекцией, косой-радиацией или косой-зубами-опасного-зверя, – люди сразу становятся милыми и уступчивыми, покладистыми и тихими. Рабами смерти. И в чьих руках власть, в чьих руках управление костлявой – тот и людьми управляет без видимых усилий. Страхом мир рабов держится, и им же управляется. Надо только показать, что ты и есть смерть: ее вестник, ее пастырь и длань, которая непременно протянется и смахнет неугодную фигуру в бездну, скормит недовольных алчущей смертей пасти, чтобы остальные ходили по струнке.
– Сын! Сыно-о-ок! – Боже! Как она омерзительна в своей слабости перед лучевой болезнью! Митяй скривил губы в отвращении, вспоминая собственную непохожесть. Ненавидя себя за это. И тем более – ненавидя за это мать и Ярослава. Потому, что все-таки был похож на него. Хоть сыну Воеводы и ампутировали лишние пальчики, но детское сознание такого не может забыть. И простить. И поэтому ненависть разливается в нем с новой силой. И к себе, и к матери, и к Яру. Чертов выродок! Нет! Не покажет он себя слабым! Ведь мальчик знает, что такое смерть и что она делает с людьми. Кого-то – слабым, кого-то – сентиментальным, а его, понявшего эту тайну, – сильным! Поэтому он проглотил слезы и сдержал порывы как любви, так и ненависти, загнал их поглубже – не дело юному наследнику так опускаться в глазах окружающих…
– Сын! Сыно-о-ок! – вновь этот голос из далекого прошлого проскальзывает легким шелестом меж деревьев. Зовет за собой, напоминает дни великой слабости, о которой Митяй жалел много раз.
– Мама? Мама! – закричал он и пошел по заснеженной поляне, огибая двухэтажное здание. – Это ты? Мама!
Опять слабость? Наверное. Митяй давно уже потерялся в этом мире, сознание то исчезает, то возвращается вновь и кидает его из одного места в другое. И юноша уже не понимает, что происходит. Почти забыл, как это – понимать. Лишь легкий голос вернул его последний раз из небытия и повел за собой, будто то преступление перед умирающей матерью еще можно предотвратить.
– Мама! Ты где?! – среди деревьев замаячила белесая фигура, столь легкая, что повисла над землей. Белый саван окутывал, не давая увидеть, кто скрывается за тканью, а пушистый снег будто огибал фигуру, не задевая. – Мама! Прости меня… – Митяй почти подошел к мороку, почти коснулся его, но тут рывками изнутри начало пробиваться животное, заталкивая юношу обратно – в темень, пустоту и одиночество, в жуткую, пугающую пропасть страшной «жизни» в скорлупе, без возможности выбраться и избавиться от чужого сознания. Монстр подминал под себя Митяя, и непонятно, кто из них был первым, самым настоящим монстром…
А тварь чувствовала морок, глаза видели совсем другое: огромный гриб навис над животным, протягивая к нему свои усики-сенситивы и заставляя видеть картинки из прошлого, а под землей на много метров вокруг разветвилась грибница. Чудовище чувствовало и видело себе подобного, но другого и опасного. А вокруг расстелились ковром останки жертв. И быть бы жертвой и Митяю-мутанту, не подави он вовремя сентиментальное второе «я».
Надо бы его держать в узде. Монстр склонил набок голову, осматривая владения гриба-паразита, уважительно зарычал и развернулся – теперь нужно победить реального врага, который ушел далеко вперед. А Митяя оставить глубоко внутри, незачем ему появляться вновь.