пробуждения. Ей принесли чаю и неизвестные плоды в оранжевой бархатистой кожуре и дали новые ноты, подчеркнув, что Маэстро велел сыграть лишь одну из пьес. Первая показалась ей богохульством, и она тут же закрыла ее, отшатнувшись от строк, напомнивших визгливые всхлипы органа на заупокойной мессе. Ни одна другая пьеса не произвела на нее столь мертвящего впечатления, но она открывала многие из них, не находя того, что потрясло ее в русской сонате и тогда, в Санто-Стефано, в первой пьесе, которую Сандро раскрыл перед ней в церкви. Наконец она дошла до тонкой тетрадки, первая страница которой завертелась в воздухе невиданными арабесками. Завитки мелодии взлетали в воздух, легкие как перышки, и фактурой напоминали бархатистую кожицу прекрасных плодов. До этого, когда она играла русскую сонату, там была роскошь деревьев с серебряными листьями, за ними вставали широкие сухие степи, пересеченные реками. А в самом конце у нее перед глазами возник ветер, несущийся по пшеничному полю, его порывы вдавливали стебли в землю, и они снова возрождались, поднимаясь со звериным воем. Но эта новая музыка вводила в формулу пейзажей какую-то приветливость, проблескивающую в них, как в рассказах Алессандро, и она чувствовала, что для такой легкости нужны глубокие корни, и спрашивала себя, узнает ли она когда-нибудь радостные застолья края, где эта приветливость родилась. По крайней мере, теперь она знала, что бывают страны, где красота рождается из ласки, тогда как ей самой знакомы были лишь упорство и героизм, и ей это нравилось, и она узнавала вкус незнакомого плода, знакомясь с музыкой, рассказывавшей о его почве. Доиграв отрывок, она еще минуту мечтала о неведомых землях и неожиданно заулыбалась в своем полуденном одиночестве.
В такой светозарной мечтательности прошел час, когда из соседней комнаты до нее донеслись приглушенные звуки.
Среди возбужденных голосов она узнала голос Маэстро, который провожал какого-то посетителя, потом услышала незнакомый голос и, хотя слов было не разобрать, встала с бьющимся сердцем, ибо то был голос смерти, бросавший угрозы, которые в ее ушах звенели набатом. И с какой бы стороны она ни смотрела на эту картину хаоса, она леденела от страха, видя зловещую тень на бескрайнем пространстве ужаса и беспорядка. Наконец, голос казался в два раза страшнее оттого, что был прекрасен, и эта красота шла от древней силы, теперь устремившейся в иное русло.
– Надо признать, руки у тебя ловкие, – послышалось сзади.
Рыжий поднялся, похоже не без труда, потому что спотыкался на ходу, неуверенно проводя рукой по волосам. У него было круглое лицо, двойной подбородок, придававший ему вид ребенка, и живые блестящие глаза, которые сейчас немного косили.
– Меня зовут Петрус, – сказал он, склонившись перед ней и тут же растянувшись на паркете.
Клара изумленно смотрела на него, а он с трудом поднялся и тут же повторил свое приветствие.
– Маэстро не сахар, но этот – исчадие ада, – сказал он.
Клара поняла, что он говорит про голос смерти.
– Ты знаешь Губернатора? – спросила она.
– Губернатора знают все, – растерянно ответил он. И, улыбнувшись, добавил: – К сожалению, я в малопрезентабельном виде. Мы же не очень переносим спиртное, все дело в конституции. Но москато[4] за ужином было божественное.
– Ты кто? – спросила она.
– Ах, правда, – сказал он, – нас не представили. – И он поклонился в третий раз. – Петрус, слуга покорный, – сказал он. – Я у Маэстро вроде как секретарь. Но с сегодняшнего утра я главным образом твоя дуэнья. Согласен, похмелье не лучшее состояние для знакомства. Но я постараюсь сделаться приятным, тем более что ты правда хорошо играешь.
Так текли первые дни в Риме. Клара не забыла голоса смерти, хотя работали они с Маэстро без передышки и не заботясь о том, что происходит снаружи. Аччиавати велел, чтобы она приходила рано утром в пустой кабинет, чтобы не прознали про вундеркинда, которого он взял себе в ученики.
– Рим любит монстров, – сказал он ей, – а я не хочу, чтоб он сделал монстром тебя.
Каждое утро на рассвете Петрус забирал ее из дому и вел по безмолвным улицам, а затем возвращался на виллу Вольпе, туда она возращалась к обеду.
После чего оставлял ее в зале у патио, где было фортепиано для занятий. Там она работала до ужина, во время которого компанию ей составляли Петрус и Пьетро. Иногда после ужина к ним присоединялся Маэстро, и они снова работали до темноты. Клару удивляла терпимость, с которой Аччиавати и Пьетро относились к Петрусу. Они дружески привечали его и не обращали внимания на странности его поведения. А ведь он не слишком старался держать себя в руках; приходя будить ее по утрам, он дышал перегаром, волосы были всклокочены, глаза мутные. Кларе казалось, что москато первого дня вошел в привычку, потому что ноги Петруса постоянно заплетались, во время занятий он заваливался в кресло и спал, изредка пуская слюну, а порой рычал что-то нечленораздельное. Проснувшись, он с трудом понимал, где находится. Затем Петрус пытался восстановить миропорядок, решительно обдергивая куртку или панталоны, но существенных результатов, как правило, не добивался и в конце концов уныло капитулировал. Наконец, если он вспоминал о существовании Клары и решался заговорить, это давалось ему не сразу, ибо в исторгаемых им звуках отсутствовали гласные. И все равно она любила его, хотя и не совсем понимала, зачем он при ней состоит, но новая жизнь пианистки целиком поглощала ее энергию, так что на прочие аспекты римской жизни мало что оставалось.