с душой в лохмотья и ошметки. Так, что потом никого и ничего не просто не хотелось. Подпускать к себе близко не подпускал. Чтобы снова не напороться.
Рвать самого себя, когда все заканчивалось, оборачивалось тем же, что было до Беды? Надо оно ему?
Да, с тобой хорошо, а дальше? Что у тебя за душой, кроме умения возвращаться из темноты за стенами фортов? Сколько ты будешь пытаться пройти дальше на юг, ища тех, кто погиб во время ракетной атаки? Ты думаешь обо мне, о том, что мне нужно надежное плечо и чтоб как за каменной стеной?
Думал? Думал. Только они уходили. К владельцу пекарни. К заместителю начальника администрации. К хозяину швейной мастерской. За самую настоящую каменную стену, возводимую патронами, чужим трудом и достатком. Все как до Беды. Только вместо «форда», квартиры в четыре комнаты и двух поездок за границу – новые ботинки раз в год, конура в две комнатушки, но под крышей и всегда полный ларь еды. Меняется время, не меняются люди. И он же не имел претензий. Практичность всегда должна побеждать глупые желания, диктуемые чаще всего не головой. А тем, что на сантиметров восемьдесят ниже.
Так что… так что все чувства Морхольда теперь либо прятались глубоко внутри, либо… еще глубже. Зато его крайне обожали веселые девушки со стародавней профессией, реализующие свое призвание сразу в нескольких местах Кинеля. И Морхольд, что тут врать, относился к этому нормально. Благо до аптек сталкеры добирались первыми и всегда уносили с собой не только медикаменты.
Как говорил один ехидный француз в старом-старом фильме его детства: это же как кровопускание, полезное и такое приятное. Морхольд платил врачам? Да. Так почему не заплатить за свое здоровье шлюхам?
– Ты устал, как мне кажется…
Она не двигалась. Во всяком случае, звуков из-за ширмы не доносилось.
– Ты уверен, что тебе не стоит отдохнуть?
Морхольд вздохнул:
– Ну, так…
Ширма зашелестела, отодвигаясь.
– А если так?
Морхольд отвлекся от рассматривания пуговиц комбинезона и поднял голову. Набрал воздуха и не захотел выпускать его наружу.
Комплект пришелся ей впору. Про прозрачную разлетайку, расходившуюся в стороны под маленькой острой грудью, он и не подозревал. А та, оказывается, в пакете была. Обшарить лавку с нижним бельем оказалось правильным решением. Результат ему очень понравился. Результат хотелось обнять, прижать и гладить. Долго и со старанием.
Она вздохнула, когда его руки прошлись по чуть дрожащему животу. Теплому, нежному, с крохотным задорно торчащим пупком. И губы, казавшиеся припухшими, вдруг оказались очень близко. Пахли миндалем и давно забытым запахом помады. И Морхольд, прижав к себе это нежное тело, забыл обо всем.
В рухнувшем мире все же осталось еще много хорошего и чудесного. Как правило, самые главные чудеса всегда оказывались крайне просты и незамысловаты. И из-за этого становились еще более чудесными. Изумительными, великолепными, будоражащими и заставляющими никогда их не забывать. И если говорить про те, что трогали Морхольда сильно и навсегда, то их и раньше он знал не так и много.
Кинофильмы, рассветы на Кавказе, справочники по униформе времен наполеоновских войн и женщины. И не сказать, что сейчас ему бы хотелось полистать иллюстрированный сборник по истории хайлендерских полков Великобритании или насладиться раритетом в виде открыток Олега Пархаева. Или посозерцать алые полосы появляющегося из темноты Кавказского хребта. Или насладиться новым фильмом – да хотя бы Усатого Бесогона.
Женщина, тоненькая и манящая, была куда сильнее всего прочего.
Морхольд хотел было поднять ее на руки, но она его остановила:
– Нет-нет, мой друг… я же видела, как ты ходишь.
Стало ли стыдно? Да нет, чего стыдиться, когда она на самом деле умна? И он постарался ни о чем не думать, да оно и получилось само по себе.
Свет остался. Свечи, стоявшие на столе, горели ровно, не подрагивая. Тени ложились на все оттенки красного, что были здесь повсюду. Тени, старательно и нежно сливающиеся друг с другом. Перетекающие одна в другую, превращающиеся в одну, распадающиеся на какое-то время и касавшиеся только в одном месте.
Свечи изредка потрескивали фитилями в такт печи и кровати, все же не новой. Кроме треска и приглушенных звуков, тонущих в накатывающих других, более живых и громких, в комнате не звучало ничего. Только из-за тяжелой двери, наращивая темп, пробивались ритмичные удары танца. Совпадали с биением сердец, разгоняли их еще больше, заставляли треск превращаться в одну протяжную долгую ноту, поднимающуюся вверх вместе с хриплой прекрасной кантатой, исполняемой неожиданно выпавшей Морхольду удаче. Красивой и тонкой удаче со странно прекрасным лицом Буратино.
Позже, смотря в потолок, сплошь в трещинах известки, они молчали. И курили. Оба. Дым стлался, смешиваясь с тлеющим углем и все так же потрескивающими свечами.
Морхольд изредка поглядывал на женщину. Любовался тонким смуглым телом, еще поблескивающим высыхающими капельками пота на задорно, по-