И прислушавшись к себе, девушка с удивлением поняла, что он прав. В гудевших ногах вдруг появилась такая легкость, точно из лодыжек выросли невидимые крылья. Хотелось бежать вперед, бездумно и весело, как ребенку, для которого цель — не конец пути, а сам факт непрерывного движения. В животе было тепло и тяжело — голод с испуганным реверансом отступил.
— Как же так? — изумленно прошептала Лада.
И тогда Хунсаг наконец ей улыбнулся — впервые за этот длинный день.
Странно, но улыбка делала его старше. Обычно бывает наоборот.
— Я тебя научу. Позже. Если ты, конечно, захочешь.
И они продолжили путь.
Глубокой ночью, когда уставшие глаза едва могли разобрать, куда ступать, лесное бездорожье наконец перешло в явственную истоптанную тропинку. По ней путники шли еще около часа и наконец уперлись в дощатый забор, глухой и высокий.
— Пришли, — коротко объяснил Хунсаг. — Это и есть мой дом.
Так Лада попала в лесную деревню.
В ту ночь она была слишком уставшей, чтобы удивиться и смутиться происходящему вокруг. Хунсаг привел ее в пахнущий недавно спиленным деревом небольшой дом — две комнаты, горница да кухонька с печкой. Лада рухнула на застеленную грубоватым льняным бельем кровать и провалилась в сон, как в омут.
Потом она будет и плакать, и просить отпустить или хотя бы убить ее, и умолять его принадлежать ей одной, и кричать ему в лицо: «Сдохни! Сдохни!» Все это будет потом…
Когда выяснится, что двери лесного поселения работают только на вход. Что в лесу живет (правильнее сказать — «обитает», потому что звонкое «живет» едва ли применимо к нежити) нечто страшное.
Когда ей объяснят правила: нельзя есть ничего, кроме трав и корений; нельзя задавать вопросы и обращаться к Хунсагу напрямую; нельзя носить обувь; нельзя не явиться на утренний и вечерний молебен; нельзя связаться с родными. Нельзя, нельзя, нельзя…
Когда она обнаружит, что у Хунсага есть еще две жены. Одна, испуганная и бледная, живет в подвале, взаперти, и рожает каждый год, вторая — красивая, насмешливая, цыганистая — единственная имеет право с Хунсагом разговаривать, а на Ладу смотрит волком.
Когда поймет, что здесь нельзя показывать чувств, хандрить и возмущаться, потому что каждую новую луну в лесной деревне убивают — ее не звали, но она подсмотрела в первый же месяц. Да так страшно убивают — медленно, равнодушно, под барабанный стук.
Когда сначала смирится, затем привыкнет, а в конце концов и вовсе полюбит его, непохожего на всех прочих мужчин мира, сдержанного и сильного, иногда приходящего к ней каждую ночь, а иногда не смотрящего в ее сторону месяцами.
Когда она переживет других его жен. Бледную и запуганную убьют — сам Хунсаг вспорет ножом ее растянутый семью родами белый живот. А спустя два года Лада однажды увидит ее в лесу, в окровавленном платье, с темными кишками наружу — мертвая женщина будет стоять у дерева и исподлобья смотреть на Ладу укоризненно. Надменную цыганистую красавицу уложит в могилу болезнь: сначала на щеках ее расцветут ядовитые пионы чахоточного румянца, потом она начнет глухо кашлять по ночам, а вскоре ее вдохи и выдохи сомкнутся в единый булькающий хрип. Умирающую отселят в отдельный дом, где та проживет последнюю свою весну. Ее практически единственную будут кормить как обычного человека — молоком, маслом, хлебом, шоколадом и кашами. Однажды Лада понесет ей чай с медом, и красавица, которая к тому времени будет выглядеть как тифозная старуха, крепко схватит ее за руку и зачем-то расскажет, что зовут ее Татьяной, она из Кишинева, и там у нее осталась дочь, которая уже, должно быть, школьница. Следующим утром женщина не проснется, и Хунсаг с лицом мрачнее тучи пальцами будет разгребать рыхлую землю — долго, пока не выроет для нее влажную, пахнущую корнями, колыбель.
Когда Хунсаг ей доверится, она все чаще будет делить с ним кров и стол.
Когда поймет, что по какой-то неведомой причине его семя не хочет пускать корни в ней. То есть окажется, что Лада не может иметь детей.
Когда приведут новых жен, на которых уже она сама будет смотреть лютым зверем.
Когда время незаметно обгложет ее прежнюю, ту Ладу, какой она сюда пришла, смешливую и юную; когда загрубеют ее руки и ступни, станет жестким взгляд и твердым рот, а солнечные зайчики навсегда покинут ее глаза; когда она заматереет, станет шире в кости, потеряет добрую половину волос, хрустальный звон голоса, мягкость кожи и надежду постичь своего мужчину.
Впрочем, осколки надежды, наверное, все же останутся и будут больно ранить. Не они ли заставят Ладу, грубую хмурую крестьянку с обветренным лицом, вплетать шелковую ленту в потускневшие косы? Зеркал в ее доме нет, но иногда по ночам она зажигает свечи и любуется своим отражением в темном оконном стекле. Там Лада по-прежнему почти красива и почти молода, а если так, то у нее есть главное — будущее. И оно — как залитый солнцем луг, по которому можно бежать и бежать, пока не онемеют ноги и не застрянет в горле дыхание, пока тебя не подхватит ласково, как расшалившегося малыша, тот, кто ждет
Лада переходила от одного охваченного огнем дома к другому. Внешне женщина выглядела даже не просто спокойной, а как бы погруженной в