бы потерять сознание, или инфаркт, или еще что-нибудь, что угодно, только не видеть это приближающееся лицо. Защищаться Нина не могла — ее как будто одурманили.
Прикосновение мертвеца было усыпляющим. В какой-то момент она пожалела о содеянном. Уж лучше привычно трястись от страха в запертом подвале, прижимая к себе единственный спасительный талисман — бутылку тепловатой водки. Но ничего, ничего нельзя было изменить, ни отмотать время назад, ни стряхнуть с лица руку, которая столько лет прикасалась к ней, даря чувство очага и крепости, а теперь представлялась совсем чужой. И преодолев себя, Нина решила пойти до конца. Она храбро открыла глаза, посмотрела на склонившегося мертвеца с укоризной и вызовом. И даже нашла в себе силы сказать:
— Что ж ты, Борька, творишь? Я понимаю, теперь ты ничей. Но неужели хоть капельки жалости в тебе не осталось?
Зубы ее стучали.
Странно, но Нине показалось, что мертвец ее услышал. Его подернутые пеленой глаза прояснились на секунду. А может быть, она сама все это придумала. Попробовала подняться, но мертвец не дал — холодная сильная рука прижимала ее голову к подушке, которую Нина положила в гроб.
— Давай уже, — разозлилась она. — Чего стоишь? Давай жри. Или зачем ты ко мне таскаешься.
Однако Борис не сдвинулся с места. Потом покачнулся — как будто силы начали его покидать. Ему пришлось оторвать единственную руку от Нининого лба и вцепиться ею в край стола. Не помогло — его колени стали мягкими, и Борис с глухим стуком повалился на пол. Зато Нина вдруг почувствовала себя особенно живой — так бывает только в молодости, когда кажется, что из лопаток прорезаются прозрачные сильные крылья. Она села в гробу, затем и вовсе встала и спрыгнула со стола. Покойник лежал у ее ног недвижим. Его лицо изменилось, а серые губы как будто сложились в едва различимую улыбку. Он выглядел спокойным, счастливым и… мертвым. Нина осторожно пнула его носком туфли — ничего.
Потом была суета. Ей пришлось вызвать врачей и милицию. Конечно, все увидели гроб, и ее измучил вопросами молоденький следователь из Ярославля. Женщину поставили на учет в психоневрологический диспансер и выдали целую гору разнокалиберных таблеток. К ней ломились журналисты, которых Нина гнала вон, выкрикивая в приоткрытую форточку подслушанное в кино: «Без комментариев!»
Были похороны — совсем простые, поспешно организованные. Тело Бориса отпели, и над могилой его встал деревянный крест с фотографией. Нина собиралась немного подкопить денег и через пару лет заменить крест гранитным памятником.
Она приходила на могилу каждый день, словно что-то ее звало. Тихонько сидела на лавочке около четверти часа, а затем медленно уходила домой, но только для того, чтобы на следующий день снова вернуться. Бывшая учительница не разговаривала с могилой, как часто делают люди, потерявшие родных, — по привычке ли, в надежде ли услышать ответ.
Нина просто смотрела на фотографию мужчины, которого любила много лет, — смотрела и хотела только одного: запомнить его таким.
Услышав тихие, неумело подавляемые всхлипы, Даша на цыпочках подошла к двери в мамину комнату. Была одна из тех прохладных августовских ночей, которыми становится грустно о том, что все конечно, и в частности — благоуханное лето с его бархатным небом и теплыми сквозняками.
Сегодня Даша опять никак не могла уснуть, хотя было уже далеко за полночь. Недолгая жизнь в лесной деревне оставила неприятный бонус — не свойственную ее возрасту бессонницу. Она подолгу лежала с распахнутыми глазами, рассматривая потолок, и никак не обозначала своего присутствия в мире не отошедших в морок. Конечно, можно было включить ночник, взять книгу или альбом — Ангелина уже не первый год тщетно пыталась увлечь ее рисованием. Но не хотелось нервировать мать — та и так постоянно вызванивала каких-то модных психиатров, чтобы Дашу им показать, и только благодаря феноменальной рассеянности художницы визит к мозгоправам до сих пор не состоялся.
Даша знала, что у матери снова есть мужчина. Не тот, рослый и серьезный, которого она мельком видела в лесу, который на руках нес ее домой, пытался шутить и заваривал для нее чай.
Вернувшись в Москву, Ангелина на некоторое время замкнулась в своей «раковине» — еду заказывала по Интернету, никого видеть не хотела, включая собственную мать, которую жутко обижала такая холодность. У ее добровольного одиночества явно был невротический характер.
Свою комнату художница не проветривала. А когда Даша однажды открыла форточку, упала в кресло, как подстреленная, прижала к лицу руки и отчаянно зарыдала.
Даша, конечно, старалась — брала из маминого кошелька деньги и покупала нужные продукты в магазине напротив, по утрам варила для матери сладкую рисовую кашу с консервированными грушами, два раза испекла яблочный пирог, следила, чтобы в кухне не накапливалась грязная посуда. Но все же ей было тринадцать неполных лет.
Спустя какое-то время хандра женщины прошла. Ангелина снова начала улыбаться, обратила внимание, как запущен дом, отмыла квартиру, свозила дочку по магазинам, чтобы купить ей одежду к новому школьному году, какие-то учебники и книги по программе.
А потом появился и он, мужчина. Было ему слегка за пятьдесят, и Даше он казался старым.
Странно, но Хунсаг, о котором она почему-то вспоминала чаще, чем хотела сама, воспринимался человеком без возраста, хотя ему было намного больше лет, чем этому типу, которого мама велела называть дядей Петей.
Даша никогда не понимала, почему ее мать, такая красивая, умеющая так выразительно взглянуть, что порой на нее восхищенно оборачивались даже