Срыгнув, мужик перебил скуластого:
— Да не слушай ты дурака, ей-Богу! — И — князю: — А ты заткнись, Побирушка! Слышал звон, да не знаешь, где он. А я — вишь, знаю… — В глазах Григория Ефимыча, с пьяной быстротою менявших выражение, явилась мечтательность, стали набухать слезы. — Мне Бадма про тех людей сказывал, про города ихние… там, в горах индийских, а раньше его — еще в Покровском, странники божии… — Наставительно поднял палец. — Страна Беловодь, значит! За Лопоньским озером… Люди святые там живут, праведные старцы, грешным человецем невидимые!.. А коли муж смиренен и благочестив со словом молитвы туды придет, ему старцы и откроются, в обитель свою введут, царству небесному подобную… — Мужик откровенно всхлипнул; князь, понимая, что речь идет о божественном, перекрестился размашисто, напоказ. — Так что же, значит, и вправду есть она… Беловодь?!
Будто нарочно, служитель, менявший пластинки на граммофоне, вместо трескучей шансонетки поставил шаляпинское «Ныне отпущаеши…» Музыка звучала достаточно громко, чтобы ни одно слово, сказанное в кабинке, не разнеслось по залу.
— Есть, Григорий Ефимыч, — глядя исподлобья, приглушенно сказал гость. — Есть Беловодье. Но я не оттуда.
Князь, пытавшийся, невзирая на хмель, следить за обоими, приметил, как изменился в лице мужик, нахмурил кустистые брови… будто понял что-то, еще недосказанное, но, безусловно, зловещее. И скуластый, со своею звериной чуткостью, уловил перемену в собеседнике; заговорил напористо, властно, заранее подавляя уже рождавшееся сопротивление:
— Немногие знают, сударь, что Беловодье, которое мы называем — Перевал Майтрейи, не единственный центр тайной мудрости… и не главный. В недрах гор стоит еще один сокровенный город, более древний, более могущественный. Назовем его — Черный город… — Гость резко наклонился через стол. — Так вот, именно он, а не Перевал, где предпочитают мечтать и строить несбыточные планы, — Черный город желает и может спасти Россию! Если, конечно, вы сделаете шаг навстречу…
— Фу ты, Господи! — Григорий Ефимыч шутовски сыграл испуг, плеснул в ладоши. — Да нешто нас уже спасать надо? Караул, горим, люди добрые!..
— Горим, — подтвердил скуластый. — Да еще как! Скоро и угольков не останется…
Они снова умолкли, вперясь глубоко в зрачки друг другу, полный мрачного буйства мужик-колдун, оберегатель царской семьи, и вкрадчиво-настырный монах-воин с манерами лощеного убийцы… оба такие разные — и такие сходные равной гипнотической силой, одержимостью душ. Тобольский сектант-хлыст и посол таинственной твердыни Юга, — что витало перед ними, без слов видимое обоим? Поля чудовищных битв на Дунае, в Прибалтике, под Эрзурумом, изрытые оспой воронок, шрамами траншей, заваленные русским мясом? Бычьи туши, горами гниющие на станциях Сибири — и голодный вой у пустых прилавков Москвы? Валтасаровы пиры чиновных воров, грабителей в золоченых мундирах — при спущенных шторах, чтобы не доносились снаружи топот демонстраций, пулеметная трескотня, гудки бастующих заводов?.. А может быть, будущее пригрезилось двум провидцам: миллионы изъеденных вшами окопников поворачивают штыки на Восток и валят, снося все на своем пути, домой, к бабам, к землице?..
Григорий Ефимыч порывисто налил. Князь сделал жест обеими руками, как Борис Годунов в опере: «чур, чур, дитя»! — вид полного стакана поверг его в панику; но мужик был неумолим…
— Ну, дак чего же ты от нас хочешь, спаситель?
Отпел Шаляпин, замолк церковный хор; их сменило также подходящее к случаю, жалобное —
— Есть в истории ключевые, поворотные моменты, сударь… Знаю, — вы наставляете ее величество и цесаревича-наследника в учении кроткого Христа… да, было время, когда эта вера сплачивала людей, отучала от эгоизма… было, но прошло.
— Попы загубили, — прервал, злобно сопя, Григорий Ефимыч. — Жеребячья порода. Евангелию читают, а духа нет… в душе одна мзда!
— Попы на мзде ставлены! — кстати вспомнил князь и захихикал, радуясь, что поймал нить беседы.
Цыкнув на него, мужик нетерпеливо ударил кулаком по столу.
— Это тоже верно, — потеря искренности, — но не главное… Сейчас не ко времени любая проповедь равенства, человеческих прав плебея. Пусть десять раз евангельская, смиренная, она будет вредна, потому что…
— Погодь, погодь, — снова перебил хозяин. — По моему разумению, я из плебеев плебей; дак что же, у меня и правов нету? Меня надоть в хлеву держать, как скота, да пахать на мне?..
— Ваша мысль, как всегда, летит вперед и обгоняет сказанное мною… Я бы еще дошел до этого — как воля Высших Неизвестных из миллиардов ничем не примечательных людей выбирает группу особо одаренных, таких, как вы; эти-то избранные и творят историю, а остальные — лишь материал для их творчества…
— Ну, такое дело на сухую, не раскумекаешь… А ну, соколики!
Позднее князю Михаилу, прозванному в петроградском «свете» Побирушкой, не раз приходило на ум, что эти двое нарочно спаивали его — чтобы перестал понимать смысл разговора. Просто велеть Побирушке уйти, посидеть в углу с филерами — было бы неумно: обидится, разболтает в салонах о встрече, которую даже «тибетский маг» Бадмаев не решился провести в своем доме… «А зачем Сова[42] вообще втравил