Будь Гаррет человеком, я бы тут же победил, нет проблем. Я видел достаточно драк у велосипедных стоек и знал, что удар в пах, даже довольно незначительный, тут же кладет конец драке. Если, понятное дело, не считать редких, но всегда с нетерпением ожидавшихся девчачьих потасовок, когда особы слабого пола визжат и царапаются до крови — или пока у кого-то не сломается с любовью наманикюренный ноготь.
Но Гаррет Миллер, как я уже сказал, был бронтозавром, да еще из семьи подлых старых бронтозавров, а потому его хвост, засунутый между ног, твердо удерживаемый на месте зажимами Г-серии — а также, разумеется, скрытый под его фальшивым человеческим костюмом, — принял на себя большую часть удара.
Однако не весь удар. Гаррет опустился на одно колено, по его широкой ряхе расплылось унылое выражение, и я понял, что причинил ему вполне достаточное расстройство. Дальше был мимолетный момент триумфа — даже сейчас я могу вспомнить, каким восторгом тогда переполнилось мое сердце, — когда я подумал, что победил, что моя мимолетная битва при Велосипедных Стойках закончилась, не успев толком начаться, что мы с Джеком можем крутить педали домой и праздновать нашу победу в ванной комнате с бутылкой кока-колы и пакетиком чипсов.
Толпа ревела от восторга. Джек — так тот просто вопил. Я гарцевал возле велосипедных стоек и сжимал кулаки, изо всех сил стараясь подражать лучшему стилю Мохаммеда Али — порхать как бабочка и жалить как пчела…
Тут Гаррет Миллер встал. Он поднялся как девятый вал, замахнулся, как стальной шар для сноса пакгаузов, и вырубил меня так, что любо-дорого. Дальше я получил лишь сбивчивый ряд картинок наподобие крутой отключки от базилика — как кулаки подлетают к моему липу, ноги пинают меня в живот, руки опять меня поднимают и ставят на ноги, после чего весь цикл повторяется снова и снова.
Когда все было кончено, когда удары, пинки и неизбежные плевки подошли к своему логичному финалу, там остались только грязь, боль и маленький Винсент. Какое-то время я просто лежал на земле, собираясь с мыслями и проводя общую инвентаризацию основных частей моего тела. Я почти не сомневался, что Гаррет сразу в нескольких местах порвал мою личину, и фальшивую шкуру следовало привести в порядок раньше всего прочего. Во рту была кровь, но мои вставные зубы так и остались на своем месте. Отсюда я заключил, что, скорее всего, прикусил себе язык или губу, а такое повреждение, как известно, твоей жизни нисколько не угрожает. Короче говоря, я выжил и твердо намерен был и дальше оставаться в живых.
— А знаешь, ты очень смело себя повел. — Голос, откуда-то сверху. Мягкий. Высокий. Либо кто-то из девочек, либо Брэндон Кармайкл, писклявый сопляк из седьмого класса, который, как я позже узнал, впоследствии стал лучшим баритоном городского филармонического оркестра. Но в то время Брэндон всю дорогу считался жалким недоноском.
Я с трудом разлепил глаза — ура, не Брэндон, не Брэндон! — и был бесконечно обрадован видом темно-каштановых волос, вздернутого носика и пары ярких, буквально сияющих глаз. Вряд ли тот жалкий пинок Гаррету по кокам следовало расценить как очень смелый, но я ни в какую не собирался противоречить этому прекрасному существу, что глядело на меня сверху вниз, а потом стало помогать мне встать на ноги.
Я знал, кто это. Невозможно было этого не знать. Имя, лицо и тело этой девочки в Арлингтонской средней школе уже вошли в легенду. Для нас она была самой важной особой из всего женского пола, самим существом женственности — в общем, и тут тебе это, и там тебе то…
А, черт, лучше сказать откровенно: она нам давала.
Это была Ронда Райхенберг. И теперь она стояла надо мной, осторожно прикасаясь к моим ранам. Идеальное начало моего первого дерьмового романа.
Мне в то время было почти пятнадцать, однако уже ожидаемое подходило как-то медленно. Как же мало я тогда понимал, что у Ронды ничего медленно не шло. Она была на десятилетия впереди остальных, половозрелая до той точки, которую большинство женщин достигает только после тридцати, если вообще когда-либо достигает. Она так прекрасно понимала свое тело — как фальшивое человеческое, так и реальное тело орнитомимки под ним, — словно прочла некую инструкцию по его эксплуатации, тогда как у всех остальных никакой подобной инструкции не имелось. И Ронда никогда не колебалась в плане правильного использования усвоенных знаний, выкладываясь при этом до предела своих способностей, обучая мой незрелый ум и мое неопытное тело радостям плотского наслаждения.
И я бы не сказал, что такая учеба была мне не по вкусу.
Никто из нас не был в то время достаточно взросл, чтобы водить машину, а потому мы пускались в сексуальные эскапады, где только могли: дома, пока родители были на работе, в кустах за пакгаузами, в заброшенных проулках. Или я сажал Ронду на столик для пикника и лез к ней под юбку, между ног, отодвигая в сторону ненужные одеяния и застежки, чтобы добраться до своей цели, и никто ничего такого не замечал. Издали казалось, что два ребенка просто обнимаются и болтают, сидя на столе; вблизи, однако, все представлялось совсем иначе.
Ронда хотела стать служащей аэропорта — стюардессой, как их в те времена называли, — и я часами наблюдал за тем, как она, совершенно голая, проделывает предполетный ритуал. Порой она занималась этим в личине — а порой, когда особенно расходилась, личины она не снимала, изящно указывая хвостом на дверцу выхода в задней части кабины. Обычно такие демонстрации страшно меня заводили — и каждая из них заканчивалась в постели или прямо на полу, где мы трахались так, как будто нас только произвели в полноправные члены клуба «Кайфовая миля».
Ронда также представила меня новой компании пацанов, и весь первый год, что мы встречались, я заводил друзей направо и налево. Сейчас я уже не вспомню большинства их имен и не скажу, куда они потом делись — эти ребята были друзьями лишь в том смысле, что они закатывали вечеринки и меня туда приглашали.