– Кто их будет разрабатывать? Учителей на Марсе не больше трехсот, ты же сама жаловалась, что нет времени на науку.
Валентина что-то возразила, ей ответил Лыков, а я потерял нить разговора. Иногда, в редкие минуты раздражения, нападает что-то вроде глухоты: слышишь, но не понимаешь смысла – шум голосов, и все.
Наконец Кузьма и Валентина замолчали. Лыков взял со стола литку, согнул, разогнул, сломал и аккуратно положил две половинки на стол. Валентина смотрела на него с иронией.
«Надо сворачивать разговор, – подумал я, – время идет, прошло уже два дня».
– Как твой доклад в Саппоро?
Она вдруг подскочила ко мне и, тыча пальцем мне в грудь, закричала неприятным дребезжащим голосом:
– Сочувствуешь? Соболезнуешь? Издеваешься?!
Я попятился и, наткнувшись на кресло, сел в него. Лыков, склонив голову, сел рядом.
Она уткнула лицо в ладони и отвернулась к стене.
– Если у тебя неприятности, – веско сказал Кузьма, – то не устраивай истерик, объясни спокойно и членораздельно.
– Неприятности? – прошипела она. – Неприятности!
Я даже вздрогнул от ее свистящего шепота. Это было неожиданно – увидеть ее такой.
– Мало того, что вы вмешиваетесь в наши дела и навязываете нам свои проекты, вы мешаете нам работать! Мы работаем, а вы насылаете комиссии! То, чего мы с большим трудом добились в последнее время, вы объявляете вредным и ненужным!
– Что «вредным» и что «ненужным»? – спросил Лыков.
Все-таки недаром Валентина была учителем, и учителем хорошим. Буквально за секунду она заметным усилием воли погасила свою вспышку и, приветливо улыбнувшись, извинилась за срыв. Нервы, усталость и все такое… И вообще нам пора! По коридору мы шли молча, но рядом.
– К Танеевым? – спросила она.
– Миша на монтаже. Может, к Хургину?
– Хургины перебрались на Литий-Юг. Валлон сейчас дома.
– А что – Валлон? В последнее время я только и слышу – Валлон, Валлон! Голоса нарабатывает? Галайда еще не ушел. Пусть Валлон лучше кроликов защищает от твоих учеников. Так скоро всех кроликов перебьют, брызгалками. Или это входит в задачи естественного воспитания?
– Во-первых, не всех, – ответила Валентина, – во-вторых, это самозащита, а не истребление. Валлон, если хочешь знать, один из разработчиков программы естественного воспитания.
– Даже так! Я помню, он был отличным водителем манипуляторов. Теперь решил сменить специальность?
Она не ответила. Мы шли по пустынному ярусу. До пересмены еще много времени. За нами послышались быстрые, тающие в мягком линолите шаги. Я обернулся. Нас догонял Лыков.
– Слушай, – сказал он озабоченно, – ты вышел, а тебя сразу же запросили с этой, ну, почты, одним словом. Просили связаться, тебе с Земли какая-то информация.
– Спасибо! – Я огляделся и заметил впереди метрах в десяти терминал для личных сообщений. Сообщение было очень коротким, но до меня не сразу дошел его смысл.
– Опять твой Прокеш? – желчно спросила Валентина, потом взглянула на мое лицо и спросила тихо: «Кто? Бабушка?»
– Отец, – ответил я, покачнулся и, кажется, завыл.
Мать сидела за длинным семейным столом и говорила о том, что ее постоянное отсутствие, работа в такой дали, не могли не сказаться на здоровье отца, а в последние годы у него пошаливало сердце. Лучше бы ей перевестись поближе, но тогда срывалась многолетняя научная программа.
– Он боялся, что ты останешься там, не вернешься, но я знала, чувствовала! Все плохо, да? Лучше бы вы оставались здесь, работы хватает, и ей легче. Я понимаю, хочется жить самостоятельно, вот и мы жили, – неделями иногда не виделись, а теперь его нет, а я не помню цвета его глаз!
Недавно, перед самым отъездом на Красную, отец подарил мне шкатулку. Он был очень доволен своей работой, мне даже показалось, что он немного удивлен – по-моему, это была первая, кажется, его самоделка, доведенная до конца. Плоская деревянная шкатулка с нехитрой резьбой завитками.
Мать не плакала. Мерно, сухо рассказывала, вспоминала. О том, как отец беспокоился о внуках, о том, как он долго и заботливо ухаживал за ней после родов, когда мой брат-близнец родился мертвым… Я впервые услышал о брате, но тогда даже не удивился. Хотя мелькнула мысль – может, там родился мертвым я. Где там – я не знал.
Слова падали тяжело, давили, отзывались головной болью. Шкаф, огромный, расползшийся по всей стене, надоедливо заполнял поле зрения. На его фоне маленькая фигура матери казалась еще меньше, таяла, исчезала… Очень болела голова! Три недели полета я находился в лихорадочном состоянии, не сводил глаз с часов, как будто я мог успеть. При этом меня ни на секунду не покидала мысль, что все это недоразумение и, очутившись дома, я застану всех. Всех. Всех…