Койра любил повторять, глядя на ее закушенные едва не до крови губы:
— Человек, девка — это такая тварь, которая ко всему привыкает. И ты привыкнешь.
Прав крефф оказался. Привыкла. Мучительно. Долго. Но переломила себя. По новой выковала. Вот только в глубине души все одно — осталась той девкой из глухой лесной веси, для которой слово старшего в роду — закон…
Тяжелее всего приходилось, когда подходили к ней парни, пленяясь диковинной красой. Если бы не Клесх, связываться с которым дураков не было, проходу б не давали. Но будущий ратоборец как-то умудрился из тощего мальчонки превратиться в рослого парня, которому было все равно с кем драться — хоть с выучеником старшим, хоть с самим креффом, хоть до крови, хоть до смерти.
Клесх…
Целительница подкинула веток в костер, посмотрела на Бьергу, которая, в молчании поев похлебки, давно и спокойно спала на своем войлоке. Убедившись, что колдунья дышит ровно и тихо, Майрико принялась бесшумно копошиться в седельной суме. Расстелила у своего ложа чистую тканку и разложила на ней крошечные берестяные туески и глиняные горшочки. Вот достала отрез холстины, открыла одну из посудин, намочила тканину и начала осторожно вытирать лицо, шею, грудь. Затем настала очередь коробчонок.
Пальцы привычно зачерпывали пахучие снадобья, втирали в белоснежное тело. Над полянкой поплыл сладкий запах трав. И вдруг лекарка отшвырнула от себя глиняный горшочек, подтянула к груди колени и бессильно уткнулась в них лицом. Зачем, зачем она все это делает? Разве тот, для кого она старается, заметит? Да и когда они теперь свидятся? И свидятся ли?
Седмицу назад Клесх уехал. Как в привычке у него было: ушел ранним утром, неслышной тенью. Только в этот раз целительница не спала, видела сквозь ресницы, как он неспешно и беззвучно одевается, затягивает на груди перевязь.
Как она любила его в этот миг! Каким родным и каким чужим он ей казался… Единственный ее мужчина. Тот, кого она считала мужем. И которому была нужна не больше, чем рукавица в жару…
Он подошел, коснулся губами ее лба и тихо вышел. А она осталась лежать в темноте покойчика, сдерживая рыдания, что рвались из груди. Даже за столько лет не отвыкла она плакать. О нем — не отвыкла.
Куда он так всегда торопится и от кого бежит? От себя? От нее?
Майрико достала зеркальце и при свете костра начала придирчиво рассматривать свое отражение. Да, уже не девица, но и не старуха ведь! Кожа по-прежнему нежная, и морщинки в уголках глаз еще почти незаметны. В светлых волосах нет седины, а тело, которое так жадно подчинял себе Клесх той ночью, еще нельзя назвать увядающим. Так чего ж ему, окаянному, не хватает? Да и какой он окаянный… любимый он. Муж перед Благиями, коим она до сих пор украдкой молилась.
Ему достались и ее первый поцелуй, и ее девичество. И сейчас помнила еще, как он (от роду шестнадцати весен всего!), зажал ее — старше себя на три года — на лестнице в Башне целителей, стиснул запястья железным хватом, чтоб вырваться не вздумала, и спросил, а по чести говоря, утвердил:
— Моей будешь.
И она кивнула. Потому что и впрямь была его. Только его. Только рядом с ним оживала, да что оживала — жила! А всякий раз, когда он покидал Цитадель, застывала, как дерево зимой, и ждала, ждала, покуда вернется. Чтобы хоть издали посмотреть, не смея подойти, коснуться.
Ах, как терзалась целительница, что засомневалась тогда, перед креффами! И еще больше ненавидела себя за те слова, которые в сердцах бросила в лицо ратоборцу, когда он уезжал злой и надменный: "Да какой толк от любви твоей? От нее одна беда да глупость. А Цитадель ни того, ни другого не прощает!"
Сказала — и лишь когда слова упали в волглый воздух пасмурного утра, осознала,
произнесла,
обвинила. Единственного. Лучшего.
Но даже пуще этих слов жег Майрико стыд. Стыд за то, что, злясь на Клесха, она однажды впустила в свой покойчик другого — чужого, нелюбимого.
Чего греха таить, многие после изгнания молодого обережника из Цитадели стучались в ее комнатушку. Но ни разу лекарка не открыла дверь. А однажды, по весне, тоска вдруг сменилась злостью. Злостью, что его нет рядом, что он, вероятно, забыл ее, что живет и не знает, как она скулит по ночам, уткнувшись лицом в сенник.
Вот тогда решила: хватит! Хватит рвать себе душу. Как каленым железом нужно выжечь эту глупую любовь. Выжечь объятьями другого. И когда однажды ночью к ней постучался Руста, она отворила… Да только под жадными ласками мужчины лежала как неживая. Стылая. Словно окоченевшая. И кровь в жилах не закипала, как закипала всегда, стоило только Клесху прикоснуться. Молодой крефф почувствовал это. Выругался и зло выдохнул:
— Мертвого любить — и то, поди, приятнее!
Скатившись с лавки, Руста надел порты, подхватил рубаху и вышел.