По свету они так себе, слегка только подъедают, а перед темнотой собираются наедаться. Каждую жизнь в одну и ту же пору, когда Четыре Уха начинает зевать, когда движения его делаются по- предсмертному вялыми и оттого тело почти совсем кончает потеть – каждую жизнь в эту самую пору клопы забиваются как можно глубже под чешую. Туда, где кожа тоньше, где ее – кожу – разъело по`том. Туда, где вкуснее. И, главное, туда, где мертвый Четыре Уха не сможет их раздавить, когда будет вертеться.
Так случается не только с Четыре Уха. Так случается с каждым из всех. Так всегда случалось с каждым из всех – даже до гибели мокрых богов так случалось. Только тогда, до гибели мокрых богов, клопы нападали из травяных гнезд, в которые Народ Озера ложится для смерти. А теперь помётные клопы даже во время света не слазят с каждого из всех, потому что всем сделалось негде плавать. Но когда светло, Четыре Уха всегда куда-то идет, или что-то делает, или кого-нибудь убивает – поэтому только самые храбрые клопы (или самые голодные, что одно и то же) решаются лезть туда, где потеет. Зато вот когда богу Огненная Катышка, Четыре Уха и остальным приходит пора умирать на темноту…
Теперешняя Четыре-Ухова жизнь складывалась гораздо хуже, чем прежняя, и закончиться она, эта помётная жизнь, решила уж совсем по- помётному.
Четыре Уха слишком задумался и напрочь позабыл о клопах. То есть он, как всегда, пытался отбиваться от них, хлопая себя везде, где на нем росла чешуя. Но всегда-то он (как и любой из Народа Озера) делал так из желания поскорей умереть и от надежды: а вдруг наконец-то удастся неудавшееся прежде – отбиться, не вставая и никуда не идя? Нынче же он, думая, как-то забыл следить, что такое вытворяют его оставшиеся без надзора руки. И о клопах забыл. А вспомнил лишь тогда, когда сделалось невтерпеж просто по-небывалому.
Грязь была рядом, и он поторопился вымазать ею макушку, затылок, спину… Только после этого Четыре Уха сообразил, что мог бы просто упасть спиною в Водопой и поерзать там. Это ведь когда в одну из оставшихся от Озера таких вот луж бросается сразу много заедаемых клопами, каждому вместо воды достается вязкая жижа. А здесь и сейчас Четыре Уха один. И умирать он собирается не в гнезде (слишком устал он, чтобы с гнездом возиться), а прямо на бесклопной земле, так что грязью можно было вообще не мазаться.
Когда умная мысль придумывается слишком поздно, это гораздо хуже, чем если бы она не придумывалась вообще. Потому что делается очень обидно.
Теперь-то уж, чем переделывать все по-правильному, быстрей было дождаться проку от набитой под чешую грязи. Быстрей, но не легче.
Грязь ведь не помогает сразу, сразу от нее только хуже: клопы, которые уже успели залезть глубоко под чешую, начинают кусаться пуще прежнего – наверное, уже не от голода, а от возмущения. Вскоре-то они умрут насовсем, но до этого «вскоре» нужно еще дотерпеть…
Так вот, когда Четыре Уха сделалось хуже всего – и из-за клопов, и из-за обиды на слишком поздно придумавшуюся умную мысль, – в довершение всяческих помётностей этой его самой помётной жизни с неба чуть ли не прямо ему на макушку упал большой блестящий Дурак.
Сперва Четыре Уха обрадовался. Когда очень-очень обидно и плохо, очень-очень бы хорошо кого-то убить, даже если этот кто-то всего-навсего глупый Дурак.
Но чуть погодя ему (Четыре Уха, а не Дураку) сделалось еще хуже, чем прежде. Потому, что очень-очень плохо хотеть кого-то убить, но не мочь. А он не мог. Встать, вернуться к костру, взять топор, вернуться к Дураку, размахнуться… На все это не было сил. Помётные клопы так кусались, что сил хватало лишь на бить себя по залепленной грязью чешуе. И выть. И ругаться. А помётный Дурак стоял рядом и таращился своими глазами, огромными, как у помётного вонючего ползуна.
Дураки все помётные, от них всегда одни неприятности.
Никто из Народа Озера уже не помнил, когда вблизи хижин появился первый Дурак. Помнили только, что давно-давно было время, когда Дураки не приходили. А потом вдруг начали приходить. Откуда? Э, да кто же может знать что-нибудь толковое о Дураках?!
Дураки бывали разные. Бывали большие и сильные, а бывали очень большие и очень сильные. Некоторые Дураки только выли, скулили да кашляли, а некоторые умели говорить, но говорили такое, что лучше бы не умели вовсе. Кое-кто из них бывал одет совсем как в обычае у Озерного Народа; иные приходили голыми, в одной своей дурацкой коже; а иные (правда, такие не являлись уже очень-очень давно) поверх одной своей кожи надевали две-три еще более дурацкие.
Впрочем, во всех Дураках всегда бывало одно и то же: глупость. Даже самые сильные из них совершенно не умели своей силой пользоваться. И еще все они бывали уродливы – по-разному, но непременно по-глупому. Если кому-то сломали нос, или откусили несколько пальцев, или если у кого-то на горле случайно вырос мешок – это уродства понятные. Но если вдруг откуда ни возьмись объявляется на Озерном берегу тварь двуногая и двурукая, но вовсе без чешуи, да еще с огромным плоским зубом вместо носа и рта… Ну кто, кроме Дурака, мог бы додуматься жить с таким лицом?!
И еще одно одинаковое было во всех Дураках: неприятности.
Например, тот Дурак с зубом вместо лица (он приходил много-много жизней назад, когда над хижинами Озерного Народа еще не появилась Звезда, Которая Не Как Остальные, Потому Что Висит) … Так вот, тот Зуболицый даже не додумался прятаться или красться; он нахально возник прямо из ниоткуда и не торопясь подошел к мосткам. Охранявшие вход на мостки сами поглупели от такой глупости; они позволили ему живым – даже не раненым! – подойти, усесться и разложить на мостках всякие глупые вещи. Там были какие-то блестящие катышки, и что-то плоское, тоже блестящее, по которому плыли облака и из которого ни с того ни с сего вдруг кто-нибудь выглядывал, и еще там были разные другие Дурацкие Вещи. Из хижин сразу прибежало много-много всех,