в городе царило разорение и ужас, и взору являлись следы кровопролития. Но на то и был Новуфель купцом богатым, продающим и покупающим, что позвал своего гостя не в дом, основательно пограбленный налетчиками, а в сад – ибо усадьба хоть и уступала размерами городским покоям ибн Барзаха, но вместила в себя всех: и свиту гостя, и его луноликих невольников и полногрудых рабынь, и черных рабов, и юных гулямов.
И вот среди смокв и груш, абрикосов и султанских персиков, померанцев и сахарных яблок Арва пела, и голос ее дрожал древней скорбью. Ибо то была песнь Лейли, тоскующей по Меджнуну:
А Ибрахим аль-Махди возлежал на ковре посреди дивных ароматов роз, и рука его опиралась на подушку, набитую перьями страуса, верх которой был из беличьего меха. И ему подали веер из перьев страуса, на котором были написаны такие стихи:
А вот Абу аль-Хайр не вспоминал о счастье! И не наслаждался праздником! Он вообще еле сидел на своем роскошном ковре.
Вышитая по последней столичной моде кожа подушек рябила в глазах. Начальника тайной стражи подташнивало, в глазах плыло, а желудок бунтовал: перепелка и ягнятина оказались островаты – ханаттийские рыжие пряности никогда не приходились ему по нутру, и уж тем более в теперешнем состоянии.
После мяса принесли умывальные тазы, платки и курильницы, и от запаха мыла с мускусом несчастная голова заныла еще сильнее. Запах благовоний закружил перед глазами лица гостей и пестроту женских платьев – невольницы и певицы сидели вольно, без покрывал, и отпивали из подаваемых хрустальных чаш.
Хорошо, что принц милостиво разрешил не чиниться – с облегченными вздохами все скинули тюрбаны и парчовые халаты и разулись. День обещал быть жарким.
В голове начальника тайной стражи гудело, позванивало и время от времени подергивало болью. Лекарь велел ему лежать – только ближе ко вчерашнему утру у Абу аль-Хайра спал жар. Лихорадка отпустила, но старый ибн Шуман предупреждал: последствия сильных ударов по голове обманчиво легки и скоротечны. Не соблюдая предписаний лекаря, легко вернешься обратно к началу болезни и одру немощи: снова подкрадутся головные боли, и жар, и вялость, и сухость во рту, и предательская слабость.
Но Абу аль-Хайр не мог отказать Новуфелю ибн Барзаху и принял приглашение купца посетить сад и загородное имение. Да что там имение – купцу под Мединой принадлежал целый оазис. И его, что удивительно, не разграбили и не осквернили. Ибн Сакиб приехал сюда в тряском кеджаве еще и по этой причине: его разбирало и мучило любопытство – как так? Хусайн отирался вокруг принимавшего столичную шишку купчины все три дня, пока сам Абу аль- Хайр валялся с головной болью и блевал в заботливо подставляемый женой тазик. Но начальник тайной стражи доверял внутреннему чутью больше, чем невольнику, и решил поглядеть сам. Мало ли что тут можно увидеть.
Арва закинула голову с тяжелыми косами, и грудь ее заволновалась в тесном лифе.
Зазудели флейты, забили барабанчики, из-за деревьев выскользнули молоденькие девушки в прозрачных шальварах и таких же, как на Арве, узких нагрудных повязках. Тряся золотой бахромой и монетками на широких поясах, они переступали от ковра к ковру, покачивая бедрами и поводя раскрашенными хенной руками.
Возлежавший подобно черному слону принц пошевелился и поднял здоровенную ручищу – кого-то подманивал. Кожа Ибрахима аль-Махди, прозванного столичными жителями Драконом за черноту и огромность, отливала в синеву. Говорили, его мать была из абассинских зинджей, а абассинцы чернее ночи и дна глубокого колодца, это всем известно. Халиф Фахр ад-Даула сошелся с банщицей и долго навещал хаммам чаще, чем покои жены.
В голове опять дернуло болью, и зрение опасно смерклось. Абу аль-Хайр сделал глубокий вдох. И выдох. И вдох. И выдох.
Развиднелось.
Оказалось, принц подманивал… Хусайна. Вот это да! Хорош начальник тайной стражи, за собственными слугами уследить не может. Шамахинец подполз к подушкам, на которых громоздилась туша Ибрахима аль-Махди, и уткнулся в расшитую кожу ковра бритой, блестящей от пота головой. И что-то угодливо забормотал в вислые усы.
Обоих закрыла от Абу аль-Хайра трясущая грудями и животом девка. Кто-то из гостей – пожилой, седобородый – игриво засунул ей за пояс шальвар монету. И потянул к себе на подушки за кушак. Девчонка засмеялась, заиграла стянутыми плотной тканью грудями, закачала бедрами, шутливо отбиваясь.
Хусайн все еще бормотал, униженно полируя лбом ковер перед аль-Махди.
Абу аль-Хайр вдруг понял: а принц-то – зол. Ох, как зол принц. Маленькие, заплывшие жиром носорожьи глазки свирепо блестят, розовые губищи оттопырены в гримасе свирепого недовольства.
И тут его кольнуло: Новуфель, гляди-ка, тоже там отирается. Вон он – стоит, слушает и тоже весь истекает потом. Так. Что-то шамахинец затеял, пока он, Абу аль-Хайр, блевал в тазик. Что-то тут затеялось и творится. И идет явно не так, как предполагали эти трое.