Он бросил на колени Элоизе несколько желтоватых листков, покрытых буквами, но едва она подняла руку, чтобы перелистнуть страницу, вырвал у нее газету и бросил обратно на этажерку.
– Можно, я прочту это?
– Не стоит, дорогая, – с преувеличенным спокойствием ответил он.
– Почему?
– Пусть лучше мир узнает о тебе из газет, чем ты о нем. На самом деле, мир не таков, как написано в «Таймс» или «Дэйли Телеграф». И когда все узнают о тебе, дорогая, у наших ног будет этот мир, и ты его увидишь. Мы покажем тебя в лучших университетах, лекториях, перед самыми блестящими умами, которые способны оценить каждый твой сустав, каждую медную трубочку… Зачем читать про всю эту грязь? Достаточно того, что мне приходится окунаться в нее каждый день, уходя от тебя. О, Элоиза, иногда мне так жаль, что я не механический человек, как ты, что мне нужна еда. Будь мы одинаковы, поверь, я не покинул бы этой комнаты и десятка раз за эти пять лет, что живу в Лондоне.
Глаза мастера странно блеснули, он ожесточенно потер их пальцами, прогоняя недостойный мужчины блеск. Элоиза невольно подалась вперед, толком не зная, чего же требуют от нее сошедшие с ума шестеренки внутри. Она почти готова была обнять его оставшейся рукой, но конденсат хлынул в глаза, и Элоиза отвернулась, дожидаясь, пока влага стечет на плечо по фарфоровым щекам.
– Прости, дорогая, это все твое лицо. Твое прекрасное лицо и мое глупое сердце, которое никак не желает признать, что ты умерла. Что тебя больше нет и не будет никогда, и самое большее, что я могу – это разговаривать с куклой, запершись в убогой английской квартирке, потому что все за ее пределами напоминает о тебе. Мюнхен так тревожил мою память, что я бросил все и уехал в Кельн, но и там все напоминало о нашем счастье, потому что ты танцевала там однажды. Ты танцевала в стольких городах, что мне пришлось покинуть материк, но даже здесь о тебе напоминает солнце, в те короткие часы, что выбирается из облаков и тумана. О тебе твердит каждая фиалка, что продают цветочницы на всех углах, и даже цветочница с твоим лицом – разве это не укор мне, что я тебя потерял?
Элоиза зажмурилась, но конденсат все тек и тек, не желая иссякнуть. Она боялась тереть глаза, ведь стальные руки могли поцарапать фарфоровое личико. Личико цветочницы и фрау Миллер. Она слышала, как мастер опустился на колени перед портретом жены.
– Прости-прости-прости, родная! Прости, что продолжаю жить, но кто-то должен напомнить им о тебе, заставить всех, кто сумел забыть, навсегда заучить твое имя, вписать его в учебники по истории и механике. Я должен уйти сейчас, совсем не осталось еды, а этого хлыща-репортера надо будет чем- то угостить, чтобы дал мне глянуть на свою писанину перед публикацией.
Мастер вскочил, нервно зашагал по комнате, отыскивая шляпу. Элоиза встала и подала ее, кротко опустив глаза.
– Закрой дверь, Элоиза, и убери детали по местам. Ах да, рука.
Он присел на край стула, поманил к себе. Элоиза опустилась рядом, стараясь не выдать своих неполадок. Мастер закрепил сустав и временные накладки, чтобы не были видны металлические части, и, не говоря ни слова, оделся и вышел.
Элоиза опустилась на пол, проклятый конденсат все тек и тек, затуманивая линзы. Элоиза не знала, чего ей больше хочется: чтобы мастер вернулся поскорей и можно было рассказать ему о неполадках и попросить о помощи, или чтобы он не возвращался никогда, если один вид механической Элоизы причиняет ему столько боли. Он никогда не остановится, добиваясь максимального сходства – Элоиза была уверена в этом, как в том, что завтра включится под звуки музыкальной шкатулки с балериной. Но она знала и то, что чем больше будет походить на фрау Миллер, тем больнее будет мастеру.
«Ззынь» – подсказала пружинка в шкатулке. Всего один портрет, одна пожелтевшая старая карточка на комоде рядом с этажеркой, на верхней полке которой рядом с газетами так неудачно стоит большая бутылка с растворителем. «Ззынь» – разобьется бутылочное стекло и не с кем будет мастеру сравнивать свою Элоизу.
– Я не могу. Не было приказа, – ответила она шкатулке, но невольно посмотрела на большую бутыль изумрудного стекла.
Цвет моей младости… Будь то фиалка и он бы на нее наступил, – как покорно умерла бы она под его стопой!.. Больше мне ничего не надо!
Она подошла и повернула ключ. Балерина медленно качнула изящной ножкой, и на мгновение Элоизе показалось, что фрау Миллер усмехнулась с фотографической карточки.
«Элоиза, ты могла бы взять… и разорвать… ее лицо. Как он однажды расколол твое. И без нее… он будет твой», – закружилась мелодия, написанная когда-то для всех Элиз и музыкальных шкатулок. Сотни шестеренок внутри Элоизы заставили ее протянуть руку и коснуться карточки. Тепло бросилось вверх по медным трубам, заклокотали в груди сошедшие с ума котлы. Балеринка дернулась, когда Элоиза сжала фотографию, заставляя надменное томное личико фрау Миллер морщиться от боли.
– Больше ты не будешь мучить его! – крикнула она голосом чумазой цветочницы, не зная других эмоций, кроме подслушанных. – Даже если он вернется и, увидев, что я сделала, разберет свою бедную Элоизу на трубки и шестерни, ты больше не будешь причинять ему боль!
Элоиза разорвала карточку и торжествующе подняла руки, словно показывая умолкшей шкатулке, замершей балеринке и бутыли темного стекла, поблескивающей на этажерке, на что она способна ради мастера.
Но тут обрывки полетели на пол, потому что Элоиза забыла о своем маленьком подвиге, с ужасом уставившись на руки. На свои… нефарфоровые