форсирование. А все это к тому, что есть такая теория: если душу нельзя обрести, то надо постараться ее сконструировать. Сложить, как пазлы. Стараться, главное, надо. Будешь стараться, стараться, и потом количество вдруг раз – и перейдет в качество. Как энтропия, только наоборот. Вроде как ни у кого пока не получалось, но многие верят. Деньги даже на это выделяются, программы специальные, вот и у нас, видимо, тоже.
– Много народа записалось? – спросил я.
– Нет, конечно. Мало. А тренер, между прочим, из самой Москвы приехал, все показывает, все рассказывает.
– Что, тренер, типа, крутой вуп?
– Крутой. Вообще крутой, как ты любишь говорить. Такое делает – вздрогнешь.
– Например? – к.б. ехидно спросил я.
– Например, плачет.
Костромина похлопала глазами.
– Ага, знаю, как они все плачут. Возьмут, воды себе накапают – и как бы плачут, плакальцы, ага.
Или уксуса. Или лимонного сока. Да мало ли способов.
– Нет. – Костромина даже остановилась. – Он по-настоящему плачет.
– Правда? – я не очень-то верил.
– Правда. Плачет. Говорит, что два года тренировался, что любой, в принципе, может плакать.
Тут я обнаружил, что опять совсем опустил зонтик и что Костромина теперь тоже плачет. Во всяком случае, текло из глаз весьма натурально. Дождь. Снег должен уже быть, зима, а дождь, ручейки по щекам, как в книгах почти.
– Правильный тренер, – сказала Костромина. – Компетентный.
– Да, – согласился я, чего мне спорить.
– Он способ подсказал, как надо, – сказала Костромина. – Берешь, придумываешь самое жалостливое событие в своей жизни – и плачешь. Можно себя сиротой, например, представить.
Я быстро представил себя сиротой и никакой жалости не почувствовал, ни к себе, ни к родителям. Ну, сирота, да, жизнь не удалась. Представил себя под мостом, в тоске, в… Все.
– Вот смотри.
Костромина замерла, закрыла глаза, сосредоточилась. Напряглась, задрожала…
И пять минут дрожала, не меньше, но ничего так и не смогла из себя выдавить, плохо себя сиротой представляла, наверное.
– Не получается. – Костромина сделала к.б. разочарование. – Но я только два раза ходила…
Кажется, она расстроилась к.б. Понятно. У Костроминой требовательное отношение к себе.
– Плакать – это что, – сказал я скептически. – Вот под нами живут Лапины, так у них дед в колбе уже сто с лишним лет сидит. И как его достают проветривать, он плачет каждый раз, говорит – когда я сдохну, а, внучки? Крупными такими слезами при этом плачет, с брусничину каждая слезина. Вот смеяться – это да, это сложно.
– Александр Иосифович и смеяться умеет, – сообщила Костромина. – Причем до слез. Он говорит, в Москве уже все так умеют.
Я не знал, что сказать. Москва нас всегда опережает, тамошние вупы самые продвинутые, тут уж ничего не скажешь. Вот и смеются даже до слез.
– В смехе вы там тоже упражняетесь? – спросил я.
– А как же. Кино смотрим, там в нужных местах смеются. И мы вместе смеемся. Очень удобно и понятно. А у кого смеяться не получается, тому электростимуляторы цепляют. Кстати, я уже немного научилась.
– Чему научилась? – не понял я.
– Смеяться.
И Костромина продемонстрировала.
Смеяться у нее получалось еще хуже, чем плакать. Ужасно, если честно. Совсем ужасно. Похоже на аппарат, который старые машины в металлическую стружку корежит, и звук такой же, и вид тоже чем-то напоминает.
Я представил себе картину: десяток курсантов сидят в зале, смотрят комедию, смеются. Скрежещут то есть. И последние тараканы в ужасе разбегаются по сусекам. Они ведь по сусекам разбегаются?
– Ладно, нормально, – остановил я этот кошмар. – Хватит.
Костромина перестала хохотать, сомкнула челюсти, перестала слепить меня своими роскошными зубищами, а я собрался с наглостью и спросил:
– Костромина, вот меня всегда такой вопрос интересует: что ты так надрываешься, а? Ради чего?
Костромина поглядела на меня испытующе – никому не скажу? Боится, что засмеют, ха-ха. А может, сглазить боится, ха-ха.
– Да не скажу, – пообещал я. – Не скажу. Я никогда и ничего, ты же знаешь. – Я вообще-то не болтун, это правда. – Ради чего? – повторил я.
– Ради мороженого, – ответила Костромина.