корова.
Евдокия даже моргнула, пытаясь убедить себя, что корова ей мерещится.
Нет.
Рыжая, с белым пятном на вымени и обломанным рогом. В яслях, облагороженных золотой краской и атласными бантами, высилась гора резаной репы, которую корова подбирала аккуратно, всем видом своим демонстрируя, что оказывает высочайшее одолжение…
…за коровой виднелось некое престранного вида сооружение, больше всего напоминавшее огромный стул, задрапированный, должно быть, ради пущей загадочности холстиной. На стуле этом восседал Аполлон в звериной шкуре и ел ватрушки.
— Ах, Лишек! — воскликнула хозяйка салона и распахнула объятия, от которых Лихо попытался увернуться. — Я такая радая, шо ты пришел! Я так и сказала твоей тетушке, шо ты всенепременно заглянешь… а это жена твоя? Наслышана, наслышана…
Панна Велокопыльска, с лица неуловимо напоминавшая корову, не столько чертами, сколько выражением полной пресыщенности и великосветской тоски, подняла лорнет.
— Дуся! — раздалось громовое. — Дуся, ты тутай!
Аполлон, отставив корзину с ватрушками, торопливо вытер липкие руки о тигриную шкуру.
— Дуся! — Он повернулся задом, встал на карачки и ногу вытянул, нащупывая под холстиной ступеньку.
— Вот, — панна Велокопыльска нахмурилась, — вы нам весь перформанс порушили!
— Что, простите? — Лихо смотрел, как великий поэт-народник спускается.
Надо сказать, действовал Аполлон аккуратно и, прежде чем опереться на ступеньку, долго пробовал ее на прочность. От натуги он пыхтел, а сооружение поскрипывало.
— Перформанс, — повторила хозяйка салона, взмахнув лорнетом. — Это представление! Образ!
— Ах, Лихослав… Евдокия… — вдова известного литератора, давно уже сменившая статус и ставшая супругой пока еще не очень великого поэта, была настроена куда более благосклонно, — премного рада вас видеть… Полюшка, осторожней! Там ступенечка высокая…
— Перформанс, — панна Велокопыльска повисла на руке Лихослава, словно бы невзначай оттеснивши Евдокию, — есть внешнее представление внутренней сути его творчества…
Аполлон пыхтел, тигровая шкура задралась, обнажив не только пухлые ляжки, но и розовые, поросшие светлым волосом бедра и даже цветастые трусы, которые несколько со шкурой диссонировали.
— Дуся! — возопил он, обнимая Евдокию. — Я такой радый, что ты пришла!
— И я… тоже… рада…
Евдокия попыталась высвободиться из объятий, но Аполлон держал крепко. И, наклонившись к уху, он жарко зашептал:
— Скажи ей, что я не могу больше ватрушки есть! Надоели… я шанежков хочу…
— Полечка, потерпи. — Брунгильда Марковна вцепилась в руку молодого мужа. — Ватрушки свежие…
— …образ варвара, который сокрыт в каждом человеке… — не замечая происходящего, продолжала вещать панна Велокопыльска. — И этот внутренний варвар возвышается над ценностями цивилизации, предпочитая пищу телесную духовной…
— Я не хочу ватрушки! — возопил Аполлон. — Я шанежков хочу!
Панна Велокопыльска повернулась к капризному поэту и, ткнув лорнетом в грудь, грозно произнесла:
— Шанежки — это неконцептуально!
— А я…
— Полечка! — Трубный глас заставил Евдокию подпрыгнуть. — Полечка, я тебя нашла!
— Мама! — Аполлон тотчас выпустил Евдокию и попятился. Он пригнулся и, кажется, стал ниже, впрочем, не настолько ниже, чтобы исчезнуть.
— Полечка! — Почтенная Гражина Бернатовна уронила пару баулов и, вытянув руки, устремилась к сыну. — Я так о тебе беспокоилась!
Посетители расступились, а панна Велокопыльска пробормотала:
— Как мило!
— Полечка, что с тобой сотворили?
— Мама, у нас перформанс!
— Полечка, я вижу, вижу… но почему ты без подштанничков?
— Подштанники — это неконцептуально! — влезла в беседу панна Велокопыльска, но лорнет убрала, ибо вид Гражина Бернатовна имела грозный, явно выдававший, что внутренний ея варвар давным-давно выбрался на волю и неплохо на ней устроился. А в варваров лорнетом тыкать себе дороже.
— Зато тепло! — ответила Гражина Бернатовна и потянула Полечку к баулам. — Я привезла новые, с начесом… а то ж простудишься. И шарфик, Полечка, тут дует, а ты без шарфика…
Следом за шарфиком появились полосатые носки, в которые Гражина Бернатовна засунула домашнюю колбаску и оной полностью подавила вялое