– Дурно здесь.
– И без тебя знаю, что дурно. Ты мне покажи, где черноты боле всего…
– Что?
Аврелий Яковлевич, занятый тем, что аккуратно укладывал чужие свечки в личный футляр – а и вправду, чего добру пропадать? – просто ответил:
– Вы, метаморфы, место, где волшба творилась, жопой чуете. А у меня, знаешь ли, за столько-то годков нюх притупился. Слегка. – Аврелий Яковлевич вытер пальцы тем же платочком и футляр со свечами во внутренний карман убрал. – Так что, дорогой, не кобенься…
Спорить с ведьмаком было себе дороже, и Себастьян, закрыв глаза, прислушался к комнате.
Мерзкая.
Гнилая.
Вся будто бы плесенью поросшая, такой… влажноватой. И запах, запах попросту невыносим… но надо понять, откуда тянет. И Себастьян двинулся вдоль стены, стараясь не соприкасаться с темными веточками плесени.
Пол вздыбленный.
Под ногами чавкает… мутит-то как… ничего. Круг и еще один, чтобы замереть в полушаге от черной дыры, сам вид которой внушает иррациональный ужас.
– Там, – сказал Себастьян, указав на паркет.
И глаза открыл.
А паркет обыкновенный. Дубовый. Елочкой уложенный в стародавние времена… и Аврелий Яковлевич, опустившись на колени, прислушался к чему-то и кивнул, бросив:
– Выйди… ненадолго.
Уши Себастьян заткнул, но не помогло. Не было воя, но сама комната изменилась, пространство вывернулось наизнанку, затрещало, породив незримую волну, которая прошла под ногами. И Себастьян с трудом сдержался, чтобы не заорать от чужой, но такой осязаемой боли.
– Жив? – Вялые пальцы Аврелия Яковлевича шлепнули по щеке, а в руках оказалась знакомая фляга, в которой штатный ведьмак держал свою особую настойку. – Пей. Давай, давай, а то ж не отдышишься…
Он поднял флягу, заставив Себастьяна сделать глоток. Настойка оказалась… крепкой.
– От то-то же. – Аврелий Яковлевич вынул флягу из ослабевших пальцев. – А теперь пойдем, дорогой мой…
Идти в квартиру не хотелось.
Она стала чище, но…
В паркете зияла дыра, и штатный ведьмак переступил через выломанные, ощерившиеся ржавыми зубами гвоздей, доски.
– Сюда, да не бойся, все уже… связал.
Но к коробке, стоявшей на столе, прикасаться он не спешил.
А коробка знакомая, некогда бледно-голубая с золотой окантовкой и лилией на крышке, фирменной отметкою кондитерской панны Штерн, известной на весь Познаньск. В такие панна Штерн, развернув пласт промасленной бумаги, укладывает жирное курабье, или пахлаву, или духмяную, свежей варки, халву… пирожные с маслянистым кремом…
Аврелий Яковлевич перчатки надел, да не свои, но форменные, из тонкой заговоренной шкуры. Крышку он поднимал аккуратно и, отставив в стороночку, поманил Себастьяна пальцем.
– От колдовка… Хельмово отродье.
В коробке лежало не курабье.
Черный полуистлевший платок, который мелко подрагивал. И сперва Себастьян решил даже, что дрожание это ему мерещится от волнения ли, или же от ведьмаковской настойки, непривычно ядреной, с мягким привкусом кедровых орешков.
Хороша…
– Не бойся, – сказал Аврелий Яковлевич, распростирая руку над платком. – Не бойся…
– Я не боюсь. – Себастьян обиделся даже.
Да, не любит он черной волшбы, так и причины имеет. Он же не виноват, что метоморфы – создания чувствительные? Но чтобы бояться…
– Я не тебе, охламон хвостатый. Выходи… вот так, маленький…
Из бездонного кармана – а снаружи пальто выглядело вполне себе обыкновенным – появилась склянка с плотно притертой крышкой. Ее ведьмак содрал зубами и, вытащив из-за уха длинную серебряную иглу, полоснул себя по запястью. В склянку покатились рубиновые капли крови, которые отчего-то не растеклись, но сохранили форму… будто брусвяники насыпали.
Платок зашевелился.
– Иди, иди… накормлю… голодный небось?