Маяковский недобро прищурил глаз.
– Думаешь, я ревную?
Родченко ничего не ответил. Маяковский уткнулся взглядом в стол.
– Ревную, конечно, – произнес он упавшим голосом. – Страшно ревную. Прямо на стену готов лезть от ревности. Тут еще кое-что… Я после того разговора здорово с Лилей поскандалил. – Маяковский горько усмехнулся. – Сам себя не узнал – чистый Отелло. Жаль, ваксы под рукой не было, чтобы рожу начернить. Только с Лилей такие номера не проходят. Указала она мне на дверь и велела два месяца на пороге не появляться.
– Два месяца? – ахнул Родченко.
Маяковский кивнул:
– Угу. И повод-то использовала какой дикий. Я тут давеча в Политехническом выступал. Ну и порассказал залу кой-чего о Берлине. Хорошо рассказал, публике понравилось.
– Ну и что?
– А то, милый Саша, что Берлина-то я толком и не видел. Все дни и ночи за карточным столом в «Курфюрстен-отеле» просидел.
– Про что ж ты тогда им рассказывал? – недоумевал Родченко. – Про карточный стол?
– Да в том-то и дело… – Маяковский сдвинул брови. – Мне когда-то про Берлин Оська Брик рассказывал. Ну, я его рассказ и повторил – слово в слово. Ты же знаешь мою память. «Аки Владимирская дорога». Всякий, кто пройдет, башмак оставит. А публике понравилось. Аплодировали даже. Лиля в зале была и все слышала. Стала из зала поправлять, а ее зашукали. Обиделась! Ты, говорит, по бабам да по кабакам прошлялся, а Берлин у Оськи украл. А еще пролетарский поэт. Позор! Топай, говорит, отсюда, и чтоб я тебя два месяца не видела.
Родченко вздохнул:
– Жестоко.
– А что делать – заслужил.
Родченко посмотрел на друга, и сердце его сжалось. Маяковский был похож на запутавшегося в рыболовной сети медведя. Такой же растерянный, обеспокоенный и унылый.
– Плюнь, Володя, не бери в голову. Ты же знаешь Лилю. Перемайся как-нибудь эти два месяца, а потом все пойдет как прежде. Снова заживете душа в душу.
– Угу. Дружной троицей под одной крышей, как Бог-отец, Бог-сын и Святой Дух с голубиными крылышками, – с мертвящей усмешкой произнес Маяковский. – Только какой я голубок. Я скорее цапля. А с цаплей не уживешься, слишком большая и клювом все время – щелк-пощелк.
Маяковский думал о чем-то своем, мрачно перетирая между пальцев край грязной скатерти.
И снова Родченко увидел всю картину их объяснения как наяву. Маленькая, гибкая Лиля сидит за столом, быть может, помешивая ложечкой чай. Неповоротливый Маяковский вышагивает по комнате, сунув руки в карманы брюк и угрюмо глядя в пол. Лиля внимательно следит за его марафоном.
Наконец Маяковский останавливается перед ней.
– Ты разговариваешь со мной, как с мальчишкой, который тебе до смерти надоел! – с горечью произносит он. – Не нужен – так и скажи! Плакать не стану. А вола вертеть нечего!
Лиля поджимает губы.
– Володя, не думаю, чтобы такие скандалы соответствовали правилам коммунистической морали, – спокойно парирует она. – Ты слишком обуржуазился, стал настоящим мещанином. Поэту это вредно.
– Что вредно поэту? – спрашивает Маяк. – Любить вредно поэту?
– Быт, – сухо отвечает Лиля. – Быт вреден поэту, Володя. Слишком благоустроенно живешь, жирком обрастаешь. Что ж делать, я и сама не святая. Мне тоже стала нравиться такая жизнь, нравится пить чай с вареньем…
Глаза Лили – темные, таинственные, завораживающие – мягко мерцают.
– Что же ты предлагаешь, детик? – недоумевает Маяк. – Выбросить варенье к черту в окно? Ходить в рубище и питаться сухарями?
Лицо Лили становится холодным.
– Володя, я предлагаю временно прервать нашу связь. Надеюсь, ты не станешь возражать.
Лицо Маяка вытягивается.
– К-как это? – ошарашенно спрашивает он. – Лилечка, как прервать?
– Не навсегда, – с улыбкой отвечает Лиля. – Всего на пару месяцев. Это даже ты можешь вынести.
Лицо Маяка багровеет, глаза наливаются кровью, он хочет разразиться гневной тирадой, но вместо этого вдруг садится на кровать, и плечи его безвольно обвисают. Он не может противостоять Лиле, этой маленькой, изящной женщине, которую любит безумно.
– Значит, ты сейчас снова в Лубянском? – спросил Родченко, чтобы прервать затянувшуюся паузу.