У меня ночная смена, говорил он. Баркас не был его собственностью, поэтому он не мог сам определять время своей работы. Зарабатывал он тогда хорошо. За ночные поездки платили вдвое больше. Они смогли кое-что приобрести: гарнитур в гостиную, шкаф, два кресла, большое зеркало и четыре стула, все из березы и полированное. Он покупал себе костюмы, почти всегда дорогие. Английский материал, лучший из лучших. И туфли. Американские. Лорд с бродячего судна — так прозвали его в округе. Ее это очень задевало. Он был чужим в этом квартале. Расхаживал повсюду, словно какой-нибудь начальник, курил сигары от «Лёзера и Вольфа», и еще настоящие гаванские. Иногда среди ночи его будил звонок. Кто-то пришел, говорил он, надо идти. Он торопливо одевался и целовал ее на прощание. И только под утро возвращался домой. Приходится развозить матросов по их кораблям, пояснял он. Все это казалось ей странным. Как-то раз ночью, она уже спала, он разбудил ее: «Лена, девочка моя, просыпайся, ты нужна мне, одевайся скорей». Она быстро оделась, натянула на себя пальто, платок на голову. На улице шел дождь. Нет, не шел, а лил как из ведра. Внизу их ожидало такси. В гавань, к причалам. Там стоял его баркас. Его напарник, с кем он обычно ездил, не пришел. Но кто-то непременно должен закреплять швартовы при причаливании. Они проплыли в ночи по Эльбе и вышли в открытое море; штормило, волны вздымались и пенились, к тому же стояла кромешная тьма. Было опасно, она понимала это, видя, как он, с сигаретой в зубах, управляется со штурвалом. Что же случилось? Он ничего не говорил, а лишь старался одолеть волну.
Сквозь завесу дождя проступают очертания каботажного судна. Оно медленно движется в направлении гавани. С него подают световой сигнал: три короткие вспышки, две длинные. Гари достает карманный фонарик и отвечает четырьмя короткими вспышками и одной длинной, затем подходит ближе к этому кораблю, в самый конец кормы, баркас нещадно качает. «Теперь, — громко кричит он, — теперь лови канат!» Оттуда бросают канат. «Закрепи его и как следует пришвартуйся!» Мой отец научил меня вязать любые узлы, он ведь плавал на эвере[11]; итак, я закрепляю канат, промокнув до нитки от дождя и морских брызг, а Гари все время нещадно крутит штурвал и держит баркас так, чтобы его не захлестнули волны. И вдруг «плюх» — что-то летит через борт. Большой корабль разворачивается. «Давай, — кричит Гари, — тяни!» Я тяну что-то желтого цвета. Голубушка, Лена, проносится у меня в голове, так ведь это же человек в спасательном жилете, какое бледное у него лицо! Господи, похоже, ребенок, и я в ужасе кричу. «Ты что орешь, — рычит Гари, — давай, черт возьми, пошевеливайся! Почти уже вытащили!» Я продолжаю тянуть и подтягиваю к баркасу какой-то тюк. «Еще чуть-чуть!» — не унимается он. И тут я выуживаю из воды что-то светлое, какой-то клеенчатый пакет. Я сразу поняла, что это и чем занимался Гари: контрабанда.
«Что здесь?» — поинтересовалась я, когда снова оказалась рядом с ним в рулевой. «Ничего, — ответил он, — ты ничего не знаешь и ничего не видела». Я замерзла, поскольку промокла насквозь. Меня била дрожь, даже зубы стучали. Гари обнял меня за плечи и принялся насвистывать. У него было хорошее настроение. Он уже не крутил туда-сюда штурвал, потому что мы шли попутным ветром и волны лишь догоняли нас. Потом мы отправились к «Тетушке Анни». Там пакет забрал какой-то парень, немногословный верзила. Мы выпили по стакану грога. Потом по второму. Гари играл разные мелодии на расческе. «Что ты хочешь, чтобы я сыграл?» — спросил он. «Ла Палома», — ответила я. Он играл на расческе, как никто другой. Положив на нее полоску папиросной бумаги, он играл «Интернационал», «Братья, к свободе и свету» и разные шлягеры. Мог бы выступать в варьете. Он никогда не учился музыке, ни на каком инструменте. Умел только на расческе. Но так, что женщины не могли совладать с собой и вешались ему на шею. Он все чаще заводил на стороне шашни, этот лорд с бродячего судна. Порою пропадал по целым ночам, потом возвращался, забирался в теплую кровать и требовал от меня исполнения супружеского долга. И лгал. Говорил, что ничего, мол, нет, умолял верить ему, обнимал. И я верила, потому что хотела верить. Наперед знала, что все останется по-прежнему, если скажу, что не верю его лживым заверениям. К чему было обольщаться?
— Любовь прекрасна, потому что объединяет двоих, но она причиняет и страдание, — сказала фрау Брюкер, — потому-то и трудно расстаться друг с другом. Большинство решается на такой шаг, лишь когда другому находится какая-то замена и можно опять быть вдвоем.
Она лежала рядом с ним и не могла уснуть; с той поры она точно могла сказать, когда он проваливался в глубокий сон, когда грезил и когда храпел. Всему был свой черед. Ну а тогда, по завершении плавания по штормовой Эльбе, они заявились домой рука об руку и немного навеселе от грога. Платье насквозь промокло, но ей не было холодно, тепло шло откуда-то изнутри и разливалось по всему телу. Он любил ее такой.
А два месяца спустя, вечером, когда он сидит на кухне, пьет свое любимое пиво, заедая жареной картошкой, раздается звонок и на пороге появляется криминальная полиция. Его сразу же забрали. Он получил три года. Отсидел один. Но с должностью капитана баркаса пришлось распроститься. На его счастье, у него были еще водительские права на вождение грузовиков. И он стал разъезжать по всей стране. Капитан проселочных дорог. Ездил в Данию, Бельгию, но большей частью — в Дортмунд и Кёльн. И тут у него завелись разные женщины. Приходил домой, только чтобы поменять белье.
— Он был, — она запнулась и уставилась на меня подернутыми голубовато-белесой пеленой глазами, — настоящий негодяй. Ты, верно, думаешь, что я наговариваю на него, не-а, ничуточки, он взаправду был негодяем, но этот негодяй отменно играл на расческе.
Все это она именно так рассказывала мне, видимо, то же самое она говорила и дезертировавшему Бремеру, который делил с ней ложе на матрасах в кухне, но тогда она, наверно, лишь изредка прибегала к местному наречию, а вот в старости это случалось чаще; так было и у моей матери: чем старше она становилась, тем больше в ее речи встречались гамбургские словечки. А что же Бремер? Бремер лежал на полу и слушал. Ему было всего двадцать четыре, так что он мог рассказать, разве только несколько военных историй, которые она не захотела слушать. Но просто лежать рядом с ним было приятно. Ощущать своим телом его тело. Ведь можно разговаривать друг с другом, даже не произнося при этом ни звука.
— Мое тело было немо и глухо. Почти шесть долгих лет, за исключением кануна сорок третьего года. — Об этом она тоже поведала Бремеру. — Мне было просто говорить о своем прошлом. Он внимательно слушал. Он-то ведь умолчал о том, что у него есть жена. И маленький ребенок. Может, поэтому и не мог ни о чем рассказывать. Я бы все равно привела его к себе и спрятала. И это никак не связано с тем, что он мне понравился. Я бы каждому помогла, кто не хотел больше воевать. Спрятала бы безо всяких. Это, конечно, пустяк, но он заставил бы наших великих споткнуться. Только вот таких нас должно быть много, чтобы свалить их. Взять твою бабушку, она была очень смелой. Как-то раз она даже сцепилась с эсэсовцами. Ты знаешь историю с дубинкой?
— Нет, — солгал я, но лишь для того, чтобы услышать ее из уст фрау Брюкер. Эту историю еще ребенком я неоднократно слышал от своей тети, а случилась она летом сорок третьего года. Бабушка, дочь ростокского булочника, крепкая седая женщина, носившая из-за большого живота корсет, обладательница «Креста за многодетность», никогда не интересовалась политикой. Она занималась воспитанием пятерых детей. Но позднее она открыто выступила против перевооружения. Бабушка жила на Старой Каменной улице и была ответственной за противовоздушную оборону, поскольку славилась своей энергичностью. Во время первого массированного налета на Гамбург, в июле сорок третьего, она вытащила из огня двоих ребятишек, спалив себе при этом волосы, а вместо ресниц у нее остались только малюсенькие желто-коричневые комочки. Русские военнопленные убирали завалы на Старой Каменной улице, худые, голодные, наголо остриженные. Латышские эсэсовцы били их резиновыми дубинками, заставляя работать. Тогда бабушка, повесив на руку стальную каску как хозяйственную сумку, решительно подошла к одному латышскому эсэсовцу, избивавшему пленных, и отняла у остолбеневшего охранника дубинку. Многие были свидетелями ее поступка. «Ну, хватит уже», — сказала она ему. И пошла дальше, и никто не осмелился задержать ее.
— Надо уметь сказать «нет», — резюмировала фрау Брюкер, — как Хуго. Он очень мужественный. Ставит в медпункте компрессы старикам. Я не всегда поступала правильно. И часто на многое закрывала глаза. Но потом мне представился шанс, в самом конце войны. Может, это было лучшее из всего, что я сделала: я спрятала солдата, чтобы его не расстреляли и чтобы он не стрелял в других. А то, что случилось потом, связано с очень скорой развязкой. Понимаешь?
Нет, я не понял, но сказал «да», лишь бы только она продолжила свой рассказ.
Они лежали на кухонном полу, на своем матрасном плоту, и вслушивались в тишину, царившую за стенами дома. Город молчал. Потом они услышали, как где-то далеко проехала машина с громкоговорителем. До них донесся квакающий, искаженный голос из репродуктора. «Слышишь? — спросил он. — Ты поняла что-нибудь? Что он говорит? Это по-немецки?» Она прислушалась: «Чушь». И принялась рассказывать о том, как здесь в первые военные дни учили делать затемнение, тогда по городу так же ездили машины с громкоговорителями. Теперь они учат, как защищаться от русских. У них ведь тоже есть самолеты. Но, говорят, они как мухи вареные. «Тихо, — оборвал ее он, — замолчи наконец!» Черт побери, он по-настоящему разозлился. Но она продолжала говорить, упорно и с какой-то лихорадочной поспешностью. Он вскочил на ноги и кинулся к окну. «Осторожно! — крикнула она. — Не открывай окно». Громкоговоритель замолк. «Похоже на английский язык», — сказал он. «Глупости, просто говорили на портовом жаргоне, кто-то из окружного руководства, я узнала его. Это Френсен». В ожидании Бремера она приподняла одеяло. Но он не стал ложиться, натянул морскую форменку и подошел к окну. Так он стоял с голыми худыми ногами и таращился на улицу.
Всеобъемлющая глубокая тишина. Время от времени над городом пролетали бомбардировщики. Но никаких взрывов. Лена уснула. Во сне она причмокивала. Он опять улегся в постель. Посреди ночи только раз коротко взвыли сирены, будто город издал стон, пробудившись от страшного сна, наполненного горящими деревьями, плавящимся асфальтом и резкими всполохами света. Когда-то он нес вахту на своем сторожевом корабле далеко на севере, пока благодаря значку конника его не перевели в другое место. Скакать на коне — это он любил. Ему стоило лишь провести рукой по крупу лошади, вспотевшей от скачки лошади, и потом понюхать ладонь, чтобы ощутить запах ветра, лошадиного пота и кожи, который оставался на руке, навевая воспоминания о Петерсхагене, о Везере, о лугах, простиравшихся до самой реки, которая несла свои воды между извилистыми берегами не столь стремительно, но приметно, с многочисленными маленькими водоворотами.
Он проснулся утром. С улицы доносились голоса, шум мотора с перекрестка, но не генератора, это был другой шум, тише, чем от дизеля. «Люди на улице, — произнес он, стоя у окна. — Запрет на появление на улице отменили». Ей надо спуститься вниз, узнать, что там, сейчас же, пожалуйста. Немедля. Он торопил ее, словно не мог дождаться, когда же, наконец, она покинет эту кухню, эту квартиру. Даже не дал ей приготовить кофе и не обнял ее. Бремер стоял у окна и смотрел на Брюдерштрассе, полностью одетый, словно готовый, не мешкая ни секунды, ринуться вниз, на волю, объятый единственным желанием без оглядки бежать прочь отсюда.
Она направилась к Гросноймаркт. Улицы постепенно заполнялись жителями, все только и говорили что об англичанах, которые со вчерашнего дня находились в городе. Городом опять командовал генерал, но уже не в сером мундире, а в другом, цвета хаки. Было отмечено несколько случаев мародерства, но к женщинам никто не приставал. Однако детям шоколад тоже не раздавали. Как обычно, возле кранов с водой выстраивались очереди. Но нигде не было видно ни одного немецкого мундира, ни серого, ни голубого и уж тем паче коричневого. Она пошла в направлении рынка у ратуши. На мосту Святого Михаила ей повстречался первый англичанин. Он сидел на люке дозорной бронемашины и курил. На голове берет, плечи пуловера сделаны из кожи. Этот пуловер чем- то напоминал кольчугу. На англичанине были широкие коричневые брюки, гамаши, сапоги со шнуровкой. В бронемашине находился еще один «томми», на нем были наушники, и он что-то вещал по радио. Тот, что сидел на бронемашине, подставил лицо лучам солнца. Стало быть, это победители, подумала она, сидят себе и греются на солнышке. Рядом с английской машиной расположилась большая группа немецких солдат. Они пристроились на каменном бортике тротуара. Один солдат держал возле себя ручную тележку, на которой лежали рюкзак и два ранца. Ранцы, такие были у рейхсвера, с отделкой из телячьей шкуры. Это были пожилые солдаты, с разномастным снаряжением. На плечах одного из них, старика с пластырем на носу, лежало, словно колбаса, свернутое шерстяное одеяло. Небритые, они выглядели очень усталыми. Англичанин не обращал внимания на немцев, а те на англичанина. Вот только они не подставляли солнцу