невидимое, хватаясь за воздух и высоко поднимая ноги, но, не находя опоры ни в стременах, ни в деревянной скамейке, он снова и снова ударяется о землю.
В наши дни город – любой город – переполнен странными, тревожащими шумами, они будят вас по ночам, задолго до наступления утра, и вы лежите в темноте, чувствуя, как колотится у вас сердце, и пытаетесь уразуметь, что это был за звук, которого вы не помните, хотя уверены, что это именно он напугал вас и вырвал из сна. Может, так было всегда, и люди испокон веку в панике вскакивали посреди ночи, а потом старательно убеждали себя в том, что разбудивший их вопль только привиделся им во сне или это нервно взлайнула соседская собака, а не кто-то позвал на помощь и не заплакал где-то одинокий испуганный ребенок, а значит, не надо бежать и спасать или утешать, ведь это не голос парня или девушки из тех, что вдруг наводнили в последнее время город и, странно одетые, прерывисто шепчущие что-то невнятное, заглядываются в окна на гладкие фигурки лошадок, пастушек и пастушков, машинок, рыбок и ангелов, на чужих фарфоровых зверушек.
Эскиз
Есть одно обстоятельство, о котором знают все, кто когда-либо работал с трупами. Сделай что-нибудь мертвому телу, и оно сделает что-нибудь в ответ. И это никакая не метафизика, а чистая психология. Это правило распространяется даже на самые малозаметные вмешательства: любой порез, нанесенный безмолвному образцу, уже вызывает отклик, причем многократно превосходящий само воздействие. Поэтому, чем быстрее режешь, тем лучше себя чувствуешь, но все равно в процессе всегда остается что-то подозрительное.
Документ, который я пишу сейчас, – моя вторая попытка исповедаться. Первая, предпринятая много лет назад, начиналась так: «Теперь, когда Уильяма больше нет с нами, я свободен от обязанности хранить его тайну». Написав тогда эти слова, я, к немалому своему удивлению, решил не снимать с себя этой заботы в связи с его кончиной, а подождать лучше до своей.
Приехав в Глазго, Уильям – юноша умный, охочий до почестей, слегка изнеженный, но при этом чуждый чванства – с энтузиазмом окунулся в тот водоворот пирушек и иных бурных развлечений, которые составляли тогда дурную славу студентов-медиков этого города. Вместе с тем он много и усердно занимался, в особенности анатомией. В те дни, говорил он мне потом, мертвые внушали ему уважение и будили научный интерес, но не более.
Секционная находилась в подвальном этаже. Ее забранные матовым стеклом окна располагались под самым потолком, днем в них часто мелькали ноги прохожих, видимые примерно до середины икр. Наш класс – тогда меня еще в нем не было, и то, о чем я сейчас буду говорить, я узнал позднее, – так вот, наш класс делился на группы по четыре человека; каждая группа обступала свой стол, на котором лежал труп; студенты приподнимали пропитанную формалином простыню и начинали орудовать зондами или ланцетами, выполняя команды профессора.
Шел уже третий месяц учебы, за окнами было темно, в зале холодно (по понятным причинам температуру там поддерживали минимальную). В лабораторию пускали и вечерами, однако всякий, кто приходил туда в одиночку, должен был иметь в виду, что хотя зубрежка – дело похвальное, однако резать труп в неофициальные часы – значит проявлять неуважение к другим членам своего квартета, все равно что подчеркивать в общественном учебнике. Одним из таких рьяных был Уильям.
Он срисовывал мускулатуру. Поднял освежеванную руку. Повертел ее туда-сюда, наблюдая, как ведут себя при сгибании мышцы.
Тело принадлежало мужчине моложе шестидесяти, еще довольно стройному и мускулистому, несмотря на кое-какие отложения последних лет жизни. Запустив пальцы в мускулатуру, Уильям пошарил между сгибателями и разгибателями. Они не соединялись сухожилиями, и он развел их в стороны. Открылась длинная, плавно изогнутая кость в руке мужчины.
Уильям замер. Несколько секунд подряд он оставался без движения, не сводя пристального взгляда с того, что ему открылось. Раздвигая ткани, он чувствовал, как кончики его пальцев скользят по тонкой, словно колбасная шкурка, оболочке локтевой кости.
На желтовато-белой костной поверхности были нанесены какие-то царапины. В первое мгновение Уильям подумал, что это, должно быть, след старой травмы. Но царапины были расположены отнюдь не произвольно. Ни перелом, ни какой-либо другой несчастный случай не могли оставить по себе таких следов.
Отметины на кости складывались в орнамент. Перед ним был рисунок.
Через разрыв в надкостнице, этой волокнистой опояске костной ткани, Уильям увидел причудливые завитки. Стебель локтевой кости и изгиб лучевой покрывал филигранный орнамент, наподобие тех, что можно видеть на страницах древних рукописных книг.
Уильям поднял голову и уперся взглядом в старую, покрытую пятнами стену прямо перед собой, потом посмотрел в сторону и увидел Джона и Харприта, которые корпели над своими трупами поодаль, и, наконец, снова устремил взгляд на кость у себя под пальцами. Рисунок никуда не исчез. Уильям по- прежнему различал его ржаво-красные линии, чуть расплывчатые, словно видимые сквозь тонкую вуаль.
Дрожащими руками он еще раздвинул мышцы, обнажив больший участок кости. И разобрал замысловатые изображения. У запястья полосы складывались в контуры растений, между листьями которых, очерченная еще более тонкими штрихами, виднелась крошечная человеческая фигурка.
Уильям точно знал, что кожа на руке трупа не имела никаких повреждений до того самого момента, как он и его товарищи впервые коснулись ее своими скальпелями. Он навалился на стол, склонился над лицом под простыней.
– Эй, парни, – позвал он. Ни Харприт, ни Джон его не услышали. Прочистив горло, он позвал их еще раз. Позже он рассказывал мне, что сам удивился, услышав слова, которые сорвались у него с языка, когда товарищи все-таки оглянулись. Он собирался сказать примерно следующее: «Тут такая странная