— Я велю публично бичевать его. Обычно хорошее кровопускание удовлетворяет толпу. Так ему удастся избежать худшего.
Клавдия молча кивнула. Мы достигли согласия, и оба считали, что таким образом колдун будет спасен.
Но публичная порка не дала желаемого результата, и с этого момента все завертелось с невероятной скоростью. Солдаты вывели человека на террасу Антониевой башни и обрушили плети на его спину. Но приговоренный, как ни странно, не кричал, не протестовал, даже не хрипел при ударах. Он, казалось, отсутствовал на этом представлении. Он был безмятежен, его поведение не походило ни на поведение преступника, ни на поведение невинного человека: он следовал судьбе, которая ему не нравилась, но которую он принимал, отрешившись от окружающего мира. Даже его тело не было телом мученика; кожа лопалась, текла кровь, но с его уст не сорвалось ни единой жалобы. Иешуа бросал вызов судьям и палачам, он превращал правосудие в пародию на правосудие, а мучения — в карикатуру. Толпа была разочарована. Ее возбуждение росло. Теперь она настроилась против него. Она считала, что главное действующее лицо ничего собой не представляет, она упрекала его в равнодушии. Толпа жаждала зрелища, она хотела красивого конца, она требовала смерти.
Я присоединился к Клавдии, укрывшейся в тени башни. Я хотел предупредить ее, что наша уловка не удалась. Но она уже все поняла. И с рыданиями укрылась в моих объятиях.
— Сделай что-нибудь. Умоляю тебя, сделай что-нибудь.
Если бы Иешуа смог пролить хоть четверть слез, пролитых Клавдией, он сумел бы склонить толпу, я в этом не сомневаюсь, к милосердию. Ради своей жены более чем для самого колдуна, который, я знал, ни в чем не виновен, я должен был найти какой-то выход.
— Обычай! Пасхальный обычай!
Клавдия сразу поняла меня. Она перестала дрожать и наградила меня одним из тех восхищенных взглядов, которые позволят мне считать себя молодым и красивым даже тогда, когда мне исполнится восемьдесят лет.
Я приказал стражникам привести из темницы знаменитого разбойника, который здесь всех ограбил и изнасиловал множество дев. Громила отлично владел кинжалом, но его последние преступления помогли нам арестовать его. Его арест был для меня облегчением, ибо я подозревал этого предводителя в том, что он возглавлял армию зелотов, собирающихся вскоре восстать против моей власти. Он проводил в темнице последний день, поскольку во второй половине дня его должны были распять вместе с двумя другими негодяями.
Я обратился к толпе и напомнил ей об обычае, по которому римский прокуратор освобождал одного из пленников в связи с пасхальными торжествами. Я предложил толпе выбрать между Вараввой и Иешуа. Я ни на секунду не сомневался в ее решении. Иешуа пользовался огромной популярностью и был безобиден, а опасного Варавву очень боялись.
Люди молчали. Они были удивлены. Они смотрели на окровавленного, едва державшегося на ногах Иешуа, стоявшего с опущенной головой, и на нагло выпятившего грудь Варавву, чьи крепкие ноги держали темное мускулистое тело. Варавва с вызовом смотрел на толпу.
В толпе начали перешептываться. Между группами сновали какие-то люди: я думаю, это были ученики колдуна, которые пытались склонить остальных к счастливому для него решению. Я поднял глаза к крепости и заметил в окне Клавдию, не спускавшую внимательного взгляда с меня. Мы улыбнулись друг другу.
И народ вынес свой приговор. Он вначале прошелестел, потом набрал силу, превратился в рев — толпа с ревом скандировала: «Варавва!»
Я ничего не понимал. Толпа требовала освободить вора, насильника, убийцу. Иисус ничего не совершил, только бросал вызов религии, и потому приговаривался к смерти, а Варавва, этот сучий отпрыск, жестокий громила, кровожадный, эгоистичный, Варавва, от чьих преступлений пострадала не одна семья в этой толпе, Варавва, по их мнению, заслуживал милосердия!
Я был возмущен, разочарован, раздражен, но должен был подчиниться.
Я дал обязательство перед толпой. Руки мои были связаны. Мне хотелось умыть руки перед этими людьми.
И я выполнил этот ритуальный жест, означавший: «это меня больше не касается». Стоя на возвышении над вопящим народом, я велел лить мне на руки теплую воду и, как по волшебству, обрел спокойствие, потирая ладони. Вдруг я заметил, что вода, ударяясь о днище медного таза, засверкала всеми цветами радуги.
В голове мелькнула мысль: я не представляю правосудие на земле Иудеи, а представляю Рим. И в то же время я подумал: если Рим не осуществляет правосудие на своих землях, то почему я избрал Рим своим повелителем?
Я обернулся и бросил последний взгляд на двух пленников, а потом вернулся в крепость. И там внезапно меня озарило, что изменило судьбы этих двух людей, бросив одного на крест, а второго избавив от смерти. Я осознал свое заблуждение. Я увидел то, что увидела толпа и чего я не мог в то мгновение увидеть: Варавва был красив, а Иешуа — уродлив.
Клавдия ждала меня в спальне. Я поглядел на высокую римлянку в светлых одеждах, на ее изящные руки, унизанные тяжелыми браслетами, на аристократку, чья кожа имела розово-белый цвет вьюнка и у ног которой лежали все семь холмов Рима: она в отчаянии кусала пальцы, жалея галилейского грязнулю! Она с презрением смотрела из окна на толпу, черты ее лица были напряжены, губы пунцовели от гнева. Она не могла свыкнуться с несправедливостью.
— Мы проиграли, Клавдия.
Она медленно кивнула. Я ждал ее протестов, но она, похоже, смирилась с неизбежностью.
— Ты не мог ничего сделать, Пилат. Он нам не помог.
— Кто?
— Иешуа. Он своим поведением призывал к себе смерть. Он хотел умереть.
Быть может, она была права… Ни перед священниками, ни передо мной, ни перед толпой он не сделал ни единого жеста, который помог бы ему добиться милосердия. Его замкнутость, его отказ от патетики, его ясные ответы постоянно и неуклонно подталкивали его к смерти.
— Нам остается только ждать, — обронила в заключение Клавдия.
Я с непониманием поглядел на нее:
— Чего ждать, Клавдия? Через несколько часов он умрет.
— Нам остается понять, что он хотел сказать нам своей смертью.
Я люблю Клавдию, но я уже терял терпение, которое может себе позволить умный мужчина, сталкиваясь с умной женщиной. Клавдия относилась к существам, для которых все является знаком судьбы — падение листа, полет птицы, направление ветра, форма облака, глаза кошки или молчание ребенка. Как и оракулы, женщины стремятся наделить разумом все, пытаются прочесть мир предметов и вещей, как пергамент. Они не смотрят, они разгадывают. Для них все имеет смысл. Если послание не ясно, значит, оно сокрыто. Нет никаких лакун, нет ничего незначащего. Мир раз и навсегда покрыт густым покровом. Мне хотелось возразить ей, что смерть есть всего-навсего смерть, что своей смертью нельзя подать какой-либо знак. Смерть принимают, и Клавдии никогда не уловить иного смысла в смерти своего колдуна, кроме прекращения жизни. Но в самый последний момент я сдержался. Быть может, чтобы избежать лишних страданий, Клавдия творила мир, где все, даже самое худшее, о чем-то ей говорило.
И я, как всегда, сделал понимающее лицо, словно взвешивал слова Клавдии на вес золота, и вернулся к своим центурионам, чтобы отдать распоряжения о казни.
Через несколько часов Иешуа умер, а Варавву освободили.
— Тело исчезло!
Теперь ты лучше понимаешь мое удивление, когда центурион Бурр сообщил мне странную новость. Колдун продолжал свои фокусы! Клавдия могла торжествовать.
В сопровождении когорты я немедленно отправился на кладбище, расположенное неподалеку от дворца, чтобы быстрее докопаться до истины, которая еще могла витать в воздухе.
Десяток евреев, мужчин и женщин, стояли вокруг гроба. Наше появление заставило их скрыться в цветущих кустах. Перед разверстой пещерой остались лишь два стража.
По их одеждам я определил, что они принадлежали к охране Кайафы, первосвященника Храма, того самого, кто проявлял наибольшее рвение в желании осудить и лишить Иешуа жизни.
— Что они здесь делают?
Центурион объяснил мне, что Кайафа еще с вечера поставил их сторожить гроб, опасаясь, что тело похитят и превратят в объект культа.
— И что же вы видели?
Стражи стояли с закрытыми глазами и ничего не отвечали. Две головы идолов с грубыми чертами, словно их наскоро вылепил из глины неумелый гончар, пользовавшийся только пальцами, не обронили ни слова. Их губы дрожали, но они молчали, опустив плечи и замкнувшись в своем безмолвии.
— Я наказал их кнутом, Пилат, но они уверяют, что ночью ничего не видели.
— Невозможно!
Я приблизился к могиле, склепу, обычному в этих местах. Ты таких никогда не видел. В Палестине не роют могил в земле, здесь долбят скалу, образуя нечто вроде грота. Потом пещеру заваливают огромным круглым камнем, служащим дверью.
Камень откатили в сторону, заблокировали жердью, наполовину открыв вход в склеп.
— Почему его вновь открыли?
— Утром женщины хотели возложить душистые травы, смирну и алоэ, в качестве подношения усопшему.
— А кто открыл вход?
— Женщины, оба стража, и поскольку они не справлялись с весом камня, я присоединился к ним во время обхода, — ответил центурион. — Таким образом мы обнаружили, что могила пуста.
Я заглянул в темный грот.
Я никак не мог поверить в эту историю с исчезновением тела. Если требовалось столько сил, чтобы откатить в сторону камень утром, как колдун смог это сделать в одиночку и к тому же ночью?… Нет, мысль была абсурдной.
Я вошел в склеп. Я сделал это почти невольно. И удивился сам себе. Зачем врываться в мир мертвых? Неужели я перешел опасную черту?
Крохотная передняя камера, потом коридор, ведущий в более просторное помещение, где в скале были вырублены три ложа. И все они были пусты. На одном из них лежали бинты, мази и погребальное полотно — простыня очень хорошего качества. На нем я заметил бурые пятна, вероятно, это кровь,