— Когда мы найдем мертвое тело Иешуа, — сказал я, — то выставим его у стен города, как делают греки, и мои легионеры будут его охранять. Там он будет находиться целую неделю, пока не будет восстановлен порядок.
Мы уже расставались, когда Кайафа фамильярно дернул меня за руку, указывая на толпу, собирающуюся на углу площади.
Я увидел женщину на осле. Это была очень красивая зрелая женщина с тонкими губами, правильными чертами лица, точеным носиком. У нее было одно из тех прекрасно очерченных лиц, которые одинаково хороши и в фас, и в профиль. Ее светлые глаза, казалось, видели нечто неведомое всем.
Кайафа прошептал: «Мириам из Магдалы».
Я с восхищением разглядывал ее. В ней ощущалось благородство — высокий ровный лоб, простая, но красивая прическа: тяжелые черные волосы были перекинуты через левое плечо и ниспадали ей на грудь. Она сидела на осле, но была воплощением царственности.
Кайафа оторвал меня от созерцания Мириам. Он сообщил мне, что эта женщина — блудница из северного квартала.
К ней стали сбегаться женщины, словно привлеченные силой, исходившей от нее.
— Я видела его! Я видела его! Он воскрес.
Темноволосая красавица произносила эти слова жарким низким голосом, столь же чувственным, как и ее черные глаза и длинные ресницы, придававшие ей удивленный вид.
— Радуйтесь. Он воскрес. Где его мать? Я хочу говорить с ней.
Толпа расступилась.
Из бедного глинобитного домика вышла крестьянка. На ее старом лице отражались все тяготы жизни, проведенной в работе, усталость от тяжело прожитых мет. Лицо ее распухло от недавних слез. Однако она раскинула свои узловатые, усталые руки и обняла Мириам из Магдалы. Эта старуха только что потеряла одного из сыновей, обреченного на унизительную пытку, но находила силы, чтобы принять тех, кто шел к ней.
Блудница пала перед ней ниц:
— Мириам, твой сын жив! Я не сразу узнала его. Голос был мне знаком, глаза тоже. Но на нем был капюшон. Поскольку все, о чем говорил незнакомец, находило ответ в моем сердце, я приблизилась к нему. И тут же его узнала. Он расцеловал меня и сказал: «Иди и объяви радостную весть всем людям. Иешуа умер ради вас всех и ради вас всех воскрес». Твой сын жив, Мириам! Он жив!
Старая женщина не шелохнулась. Она молча слушала Мириам из Магдалы. Она не испытывала облегчения, а казалась подавленной новым грузом, обрушившимся на ее плечи. Мне подумалось, что она сейчас упадет.
Потом из-под иссохших покрасневших век выкатились две слезы. Так уходила, изливалась ее печаль. Но из ее горла не вырвалось ни единого рыдания. Только свет в ее глазах изменился, они вернулись к жизни и теперь сверкали на старом морщинистом лице, преображая его, словно ее ослепила прекрасная великая любовь к сыну. Она сияла, как заря над морем.
Кайафа с силой сжал мою руку, и мне показалось, что он укусил меня.
— Мы пропали!
У меня не было сил ответить ему. Я расстался с ним и вернулся к себе во дворец. Что-то так взволновало меня на этой площади, что я не смог доверить ему и в чем признаюсь только тебе: в глазах этой старой еврейки я на мгновение узнал взгляд нашей матери.
И это воспоминание гложет меня. Я продолжу свой рассказ позже. Иудея кружит мне голову. Прими признательность своего брата, держись подальше от воспоминаний и от еврейского безумства, а значит, береги здоровье.
Мое назначение на пост прокуратора Иудеи больше похоже на почетную ссылку. Я бьюсь за то, чтобы люди уважали Рим, но, если сказать правду, силы мои направляет в большей степени тоска по родине, нежели долг. Я тоскую по Риму. Мечтаю вновь жить там. Иногда это желание делает меня слабым. Все чуждое, иное подавляет, удивляет меня и кажется мне варварством. Мне хочется забиться в раковину, спрятать голову в колени, засунуть большой палец в рот и вернуться в чрево города волчицы. Когда на меня накатывает эта волна, отбрасывая назад во времени, я тут же обрываю рассказ. Я подавлен, мне не хватает моего родного города, моей матери. Город живет, а мать умерла, но не в моих силах носить траур ни по городу, ни по матери.
Чтобы успокоиться, я разбудил Сертория, своего врача. Он долго массировал меня. От его подмышек пахло сухим сеном, и, как ни странно, этот пряный запах успокоил меня. Он заставил меня рассказать о своем недомогании и выслушал с тем спокойным выражением лица, которое присуще знающим людям. Чуть прищуренные глаза, поджатые губы, легкие покачивания головы, выражающие согласие и поддержку. У Сертория дар принимать и поглощать мои мелкие неприятности. Он обращает внимание на все мои слова и может наделить смыслом самые мельчайшие детали. Он смирил мой дух, успокоил мое тело, умастил его благовониями. Когда я смотрел ему вслед, на его лысый череп, на начинающие сутулиться плечи, то понял, что мой врач тоже подчиняется закону времени и распада тела, и по-настоящему успокоился.
Я снова взял перо, чтобы закончить рассказ об этом утомительном дне.
Итак, я расстался с Кайафой в момент, когда Мириам из Магдалы вошла в Иерусалим, чтобы возвестить о воскрешении Иешуа.
С этого момента у меня не осталось иллюзий: если можно было отрешиться от рассказа Саломеи, то подтверждение Мириам из Магдалы могло только подогреть слухи. Из уст в уста, от женщины к женщине, история неслась по Иерусалиму. Конечно, виноваты были не только женщины. И хотя они способствовали быстрому распространению слуха, им все же меньше доверяли.
Когда во второй половине дня в Иерусалим ворвались двое мужчин и в свою очередь стали уверять, что видели Иисуса, я понял: ситуация необратимо изменилась. Придется собрать все силы, чтобы справиться с врагом, который задумал весь этот гигантский обман.
Я удалился на самый верх Антониевой башни. Мои шпионы доложили мне о речах этих двух мужчин.
Я разложил все детали по полочкам. Каждое событие было знаком; надо было найти за этими знаками мысль, которая организовывала их и загоняла меня в ловушку.
Мужчины говорили то же самое, что Саломея и Мириам из Магдалы. Они покинули Иерусалим после пасхальных торжеств и возвращались к себе домой. Близилась ночь, когда они подошли к Эммаусу. И увидели человека в капюшоне, сидевшего на обочине дороги. Он присоединился к ним. Они его не знали, но что-то в его облике показалось им знакомым. Они разговорились. Оба паломника поделились с незнакомцем своими надеждами на рабби Иешуа и сказали, как были огорчены его казнью. И тогда странник вошел имеете с ними на постоялый двор Эммауса и сообщил им, что они не должны испытывать печали и чувствовать себя преданными, потому что Иешуа по-прежнему находится среди людей. И при свете масляных ламп они узнали его. Иешуа попросил их вернуться в Иерусалим и провозгласить радостную весть. Затем он исчез, но они даже не заметили как.
Первое, что показалось мне крайне подозрительным, было слишком точное совпадение рассказов. Мой дорогой брат, ты прекрасно знаешь тщеславие человеческой натуры: нам известно, что свидетели не видят вещи одинаково и рассказывают о происшедшем всегда по-своему. Я считаю, что несовпадения, странности, даже противоречия в показаниях и есть единственные признаки их истинности. Здесь полное совпадение рассказов попахивало ложью. Кто-то велел лжесвидетелям дословно заучить рассказ и хотел тем самым создать иллюзию реальности.
Мне оставалось найти, кто стоял за всем этим. И в этом, мой дорогой Тит, и силен твой брат. Сравнивая улики, я ощутил руку, действующую из тени. Саломея якобы видела Иешуа, который входил в малый дворец Ирода. Мириам из Магдалы встретила его в садах Ясмет, на плантациях, принадлежащих семье Ирода, где он охотится, когда живет в Иерусалиме. И наконец, у Эммауса располагается летняя резиденция, которую очень любит царь. Ирод, Ирод, Ирод! Именно он замыслил этот заговор.
Сомнения отпали, и я в сопровождении манипулы прибыл в малый дворец Ирода.
Хуза, управляющий Ирода, не сумел скрыть ни удивления, ни страха, когда увидел меня. Его рот скривился, от губ отхлынула кровь. Он стал придумывать объяснения, пытаясь помешать мне проникнуть во дворец:
— Царь почивает. Он недавно вернулся с охоты. Он праздновал и пил…
— Не сомневаюсь, дорогой мой Хуза, что в данный момент Ирод пьян. Разбуди его, облей, если надо, водой — он терпит воду лишь на улице — и объяви о моем приходе.
Хуза исчез. Я услышал ворчание, потом вопли в глубине дворца. Наконец появился Хуза, распахнул передо мной обе створки бронзовых дверей, которые вели в зал приемов.
— Пилат! Друг мой Пилат! У тебя самые красивые пряжки во всей Римской империи!
Бледно-зеленый Ирод возлежал в глубине зала на множестве подушек, словно устрица в открытой раковине, и подавал мне знаки руками:
— Пилат! Пилат! От тебя пахнет лучше, чем от женщины! Кожа у тебя нежнее, чем у любой блудницы! Как же должен любить тебя Тиберий!
Я давно привык к двуличию Ирода, к его шумным лицемерным похвалам в превосходной степени с намеками на любовную жизнь, к открытому двуличию, чисто восточному и цветистому в словах. Это двуличие стало его сутью: он пытался показать мне, что рад видеть меня, что принимает меня с открытым сердцем.
— Вы просто очаровательны, вы, римские чиновники. Поглядите на этого палача сердец. Выбритое лицо, подрезанные и завитые горячим железом волосы, безволосые руки и ноги, умащенное и надушенное тело. Мне говорили, Понтий Пилат, что ты моешься каждый день! Ежедневно, разве такое возможно? Какая восхитительная утонченность! Уверен, твоя супруга, очаровательная Клавдия Прокула, должна радоваться, что имеет гладкого, как галька, мужа! Счастье, что она не вышла замуж за одного из нас. Она бы лишилась чувств, так мы воняем… Особенно я, ведь я не в ладах с водой. Спроси у Иродиады, моей старой обезьяны!
Он оглушительно расхохотался. Я уже привык пропускать мимо ушей чудовищные пошлости, украшавшие его речь: все это следовало отнести на счет его прекрасного расположения духа.
Я огляделся вокруг и заметил, что на многочисленных лежанках спали юные обнаженные рабыни. Ирод заметил мой внимательный взгляд.
— Да, если бы вокруг меня не было прекрасной плоти, я решил бы, что уже лежу в могиле. Знаешь, мне уже шестьдесят лет, почти не осталось волос, и нет ни одного зуба. Но отсутствие клыков не значит, что у меня нет аппетита!
— Я считал тебя очень набожным.
Он помрачнел и движением руки отослал Хузу и прочих свидетелей. Двери закрылись, оставив в зале только нас и спящих девушек.
— Я даже не дотрагиваюсь до них. И даже если бы захотел, не смог бы. Молодым я мог разбить орех своим копьем. Пилат, это — правда, оно было твердым, как древесина олив. Сегодня я не могу справиться даже с гнилым томатом. А ты?
Вместо ответа я рассмеялся. Я знал, что любой разговор с Иродом всегда начинался с непристойностей.
— А ты? — повторил он.