взгляде на Ульне нежность была столь противоестественна, что пугало едва ли не больше обычного равнодушия.
А ведь он чует ее страх.
Ему нравится.
Оттого и появляется он вот так, бесшумно возникая словно бы из ниоткуда. Тень из теней старого дома… призрак во плоти. Летом он скрывался от солнца, и Марта знала, что из-за кожи – рыхлая, неестественной белизны, та плохо переносила солнечный свет. Его прикосновения оставляли красные следы и волдыри, которые Освальд – скрепя сердце Марта вынуждена была называть чужака именно так, а после как-то вот привыкла, – смазывал свинцовой мазью. От него ею пахло постоянно, и еще, пожалуй, мятой, которой он пытался перебить иные, неподобающие человеку высокого положения запахи.
…тлена.
…сырой земли.
…крови, старой, загустевшей, какая бывает на скотобойне к концу дня. Оказываясь рядом с ним, Марта невольно вспоминала свое детство и отца, что возвращался домой, пропахший кровью. И содрогалась, прятала и страх, и отвращение за нервной улыбкой. Смиряла дрожь в голосе.
И заедала ужас овсяным печеньем.
…вязала, плела шарфы, нить к нити, выводя рисунок, которого никто не видел. Благо чужак не жалел денег не только на дом, но и на них с Ульне. И порой Марта думала, что, должно быть, две безумные старухи придают дому особый шарм.
Как-то она сказала об этом Ульне, и та лишь пожала плечами, бросив:
– Быть может…
Главное, чтобы после смерти Ульне он не выставил Марту. Ей некуда идти. Вся ее жизнь прошла в этих стенах, и Марта знает каждую трещину, каждый шрам на огромном каменном теле Шеффолк-холла… а он знает о ее знании.
– Дорогая тетушка, – в голосе Освальда прорезалась насмешка, – вам стоит прислушаться к словам доктора. Вы слишком увлеклись печеньем…
Марта обняла подругу, и та слегка отстранилась.
А ведь ей нравится чужак.
Да и то, собственного сына любить сил не хватило. Заботилась сколь могла. Смотрела с высоты, с обычным своим презрением, выискивая в его лице отцовские черты, заставляя стыдиться собственного несовершенства.
До слез доводила.
И злилась, когда мальчик, всхлипывая, искал утешения в юбках Марты. А что она? Она просто любила как умела, без красивых слов и высоких помыслов. Носила тайком в холодную комнату герцога, слишком большую для ребенка, молоко и сыроватый хлеб, покупала, когда случалось выходить из дому, все тех же петушков на палочке, сказки рассказывала… нормальные сказки, а не…
А Ульне радовалась, когда Освальд исчез, прихватив семейные реликвии, будто и вправду подтверждение получила, что кровь его – гнилая. Оттого и вычеркнула из сердца, оттого и приняла чужака, оттого и запирается в собственной спальне, преклоняет сухие колени перед распятием. О чем просит Бога?
О милости к тому, кто мертв?
Или об удаче для живого?
Марту порой подмывало спросить, но она прикусывала язык. Дом тоже принял чужака и, как знать, не донесет ли ему о неосторожных словах… странно все.
Смутно.
И сейчас Освальд не торопится уходить. Держит Ульне за руку, усаживает в кресло, а на колени набрасывает соболиное покрывало… тридцать седьмой герцог Шеффолк любит и балует матушку. И, склонившись к исхудавшим ее рукам, целует пальцы. Просит.
– Расскажи…
– О чем, дорогой? – Она оживает, пусть и ненадолго.
А Марта отворачивается, вытаскивает из корзинки для рукоделия нитки.
– О том времени, когда Шеффолки были королями…
В корзинке клубки перепутались. Толстая шерсть, окрашенная в синий или вот в лиловый… лиловый и серый неплохо смотрятся, но серый – цвет пыли, а Марта ненавидит пыль.
– Давным-давно… – Ульне улыбается собственным мыслям, а Освальд подвигает скамеечку. Он присаживается у ног старухи, настолько близко, что Марте в этом видится нечто непристойное, как и в ласковом ее прикосновении к светлым волосам.
Чужак ведь.
И опасный… а она как к родному.
Ближе, чем к родному… родного презирала, этого же приняла.