— Тогда — хана… Ладно, давай еще по одной выкурим — и бросаем.

ПОМЕТКИ И. П. ЖУРАВЛЕВА

Это верно: преподавать я начал в тридцать девятом году — после окончания Курского педучилища. Кажется, учил и Гаврика Серегина. Было мне тогда… ну-ка прикину… восемнадцать лет. Только не считал я себя строгим, за уши никого не драл, хотя порой и стоило… А вот за девчонок ребят отчитывал — что верно, то верно. А строгим я не успел стать: пришла повестка из военкомата, и попал я вскоре в Тульское оружейно-техническое училище.

Так что пугали моей строгостью вас, моих будущих учеников, зря.

3

Вечером я наконец отпарил на ногах всю летнюю грязь (цыпки вывел еще раньше, намазав ноги обыкновенным солидолом).

Долго не мог уснуть, представляя, как я завтра, одетый в новую рубаху, в новые штаны, сшитые из покрашенных портянок (брат-ремесленник подарил), обутый в новые матерчатые тапки-ходаки, пройду вдоль деревни с холщовой сумкой наперевес. А в сумке у меня карандаш и целых две тетрадки — в клетку и в косую линейку. И станет мне завидовать встречная малышня, те, кому еще нет восьми, как я завидовал первоклассникам в прошлом (да и в позапрошлом) году.

А когда я уснул, то приснился мне страшный сон. Будто подошло время идти в школу, а у меня ноги оказались неотпаренными. Все мои три сестры в один голос причитали: «На такие ноги — новые носки? Ни за что! А без, носков в школу не пустят. Давай снова садись над корытом, вот тебе мочалка, начинай оттирать грязь. До следующего сентября, может, ототрешь».

Я вскочил весь в холодном поту, чуть, не упал с лежанки. Сердце мое часто колотилось. Было темно. Под печкой стрекотал сверчок. Я вытер одеялом лоб, немножко успокоился: «Слава богу, что это — приснилось».

Долго ворочался, а когда задремал, то опять снилась всякая чепуха: сторож, поймавший меня в колхозном саду; катание верхом на лошади и будто бы я упал с нее; курение в конопле, где Пашка окурком якобы прожег мне дырку на новых — школьных! — штанах. От последнего сна снова вскочил. Уже рассвело, и я ложиться не стал. Умывался под глиняным умывальником, подвешенным на цепочке к матице.

Увидев меня, Даша удивленно спросила:

— Ты чего так рано? Только коров прогнали…

Я ничего не ответил и принялся надевать заветные обновки.

В печи от подожженных сухих ракитовых веток разгорался торф. Лицо сестры, мне показалось, было сегодня необычно добрым, просветленным, будто не я собирался в школу, а она. Или моя радость ей передалась? Похоже, похоже.

Вошла соседка тетя Дуня. Увидев меня, всплеснула руками:

— Жених — и только! Свататься, что ли, собрался?

— В школу, — с нарочитым равнодушием ответил я.

— В школу? — изумилась тетя Дуня, хотя, понятно же, прекрасно знала, по какому поводу я приоделся. — Учиться, значить, идешь?

— Иду.

— А не бросишь? Мой дед говорить: учеба — это тебе не фунт изюму. Трудная, говорить, штука. Я не пробовала, — не знаю. А он знаить: всю жизнь учителем. Можить, уж не ходи, если бросишь, штаны с рубахой целее будуть — зачем их протирать?

То ли, по обыкновению, разыгрывала меня тетя Дуня, то ли серьезно говорила. На розыгрыш не похоже: серьезность была у нее на лице. Но только зачем пугать? Уж не такое, видимо, это тяжелое дело — учеба. Вон все учатся — и терпят. Большинство, правда, после начальной школы дальше не идет. Но, может, и начальной мне хватит? Поживу—увижу. Так что не стращай, тетя Дуня, не стращай: «Не фунт изюму…»

Школа находилась в трех километрах от нашей Хорошаевки — в соседней деревне Болотное. Кирпичное здание, еще дореволюционной постройки, стояло в верхнем конце деревни. Там, в двух классных комнатах, были настоящие парты — на два человека, с наклонными столами, с желобками для ручек и отверстиями для чернильниц. Учились тут старшие — третьи и четвертые классы.

Первачки и второклашки ходили на другой конец Болотного, где в заброшенном саду стояла обыкновенная хата, крытая, правда, не соломой, а железом, внутри переделанная под школу: была убрана русская печь и сложена большая квадратная плита. Вместо парт здесь стояли два ряда длинных — на четыре человека — столов с крестообразными ножками. Столы были сколочены грубо, между узких досок — зазоры до сантиметра. Так что во время писания тетрадь на зазоре прогибалась, и с перышка нередко спрыгивала капелька чернил — очередная клякса.

Сидели ученики на шатких, отполированных штанишками и платьицами скамейках. И стоило одному привстать, пошевелиться, как скамейка теряла устойчивость, и трое остальных, опять же во время писания, если не сажали кляксы, то вместо букв или цифр выводили в тетрадках каракули.

Но это позже стали нам известны все преимущества настоящей школы и неудобства нашей. Пока же мы, сорок четыре ученика, смирно сидели за столами, уставясь глазенками на учителя — Ивана Павловича Журавлева. Рассадил он нас по росту: самых маленьких — в первый ряд, кто повыше — во второй. Чередовал: мальчик, девочка, мальчик, девочка. За нашим столом оказались: Верка Шанина, Мишка Казаков, Валька Заугольникова и я (у окна).

Пашка Серегин сидел далеко сзади, на последнем ряду.

Рассадил нас Иван Павлович и начал урок:

— Сегодня, ребята, вы стали школьниками. Отныне вся ваша жизнь подчинена одному большому делу — овладению знаниями. Я научу вас читать и писать, считать и рисовать, вы узнаете, почему день сменяет ночь и отчего летом идет дождь, а зимой снег, куда улетают птицы и как растут деревья… Все это вам пригодится потом, когда вы станете взрослыми…

Иван Павлович — высокий, стройный, красивый. Волосы у него гладко причесаны назад, на левом виске виднеется белый шрам — видать, от ранения. Да, точно, от ранения. Даша как-то рассказывала, что его в первые дни войны ранило — в голову.

Волнуясь, иногда запинаясь, чистым голосом говорил Иван Павлович. Слушая его, я одним глазом заметил, как под самым окном затеяли драку два воробья — словно маленькие петушки наскакивали друг на друга. Посмотреть бы, чем окончится драка, но Иван Павлович, мне кажется, глядит именно на меня, и стоит мне чуть повернуть голову, как получу замечание. Подумал: «Неужели так вот — неподвижно, руки на столе, голова прямо — сидеть из года в год, пока не выучишься и не станешь большим?»

А воробьи, гляди-ка, как озоруют! Уже с десяток собралось возле дерущихся и шумно подзадоривают их — точь-в-точь как бывает среди нас, ребятни.

Я не выдерживаю и поворачиваю голову.

— …Надо привыкать слушать учителя внимательно, — как бы между прочим говорит Иван Павлович, и я еще не догадываюсь, что эти слова обращены ко мне. — Нельзя вертеть головой, иначе все сказанное мной будет в одно ухо влетать, из другого вылетать, и вы ничему не научитесь…

По классу пронесся легкий смешок, я мигом оторвал взгляд от воробьев и, как ни в чем не бывало, посмотрел в глаза Ивану Павловичу. Он покачал головой: нехорошо, мол, отвлекаться. Я застыдился, покраснел, а он продолжал вести первый наш урок: начал объяснять правила поведения. Я напряг слух и вскоре усвоил, что в классе мы должны: приветствовать учителя вставанием, а не криком «Здравствуйте!»; поднимать руку, если о чем-нибудь захочешь спросить учителя; не разговаривать на уроке друг с другом; все задания выполнять самостоятельно.

Вне класса необходимо помнить о том, что мы школьники. А посему:

со старшими при встрече здороваться первыми;

обращаться к старшим на «вы»;

уступать пожилым людям, дорогу, быть всегда и везде с ними вежливыми;

не выражаться плохими словами;

не обижать девчонок;

не брать пример с тех старших, которые курят…

Вот это да!

Мы с Пашкой, выходит, уже взяли плохой пример? А Вовка Комаров не курит — значит, лучше меня? И верно: он тоже, как и я, умеет читать и писать, но, говорят, еще и складывать может. Я лишь немножко могу, на пальцах. А Вовка складывает числа в уме. Ему, выходит, быть отличником, а не мне…

Ничего не поделаешь, придется от плохих привычек отвыкать, надо догонять Вовку. Я тоже хочу ходить в отличниках!..

— А теперь — перемена, — объявил Иван Павлович, но никто не встал со своего места, не понимая, чего от нас хочет учитель. — Перемена! — сказал он громко. — Идите гулять…

Из школы я шел с Пашкой Серегиным. Вовка Комаров со своими дружками убежал вперед, девчонки плелись сзади. А мы шли простым шагом — не скоро, не медленно. Со всеми встречными громко здоровались, как научил нас Иван Павлович. Крикнем: «Здравствуйте!» — а сами хохочем. С нами по-доброму здоровались знакомые и незнакомые, приговаривали: «Что здороваетесь — молодцы, только зачем же смеяться?!»

Шли, болтали, лягушек спугивали (дорога наша лежала у подножия бугра, откуда начиналось торфяное болото).

С болота тянуло сыростью, а с бугра — теплым, запахом конопли и картофельной ботвы.

Холщовые сумки шлепали нас по тощим задам.

Впереди виднелась фигура человека, медленно идущего в сторону Хорошаевки. Присмотрелись к одежде — выгоревшая стеганая фуфайка, а на ногах — глубокие шахтерские галоши, на голове — старая кубанка с бледно-красным полинявшим крестом сверху. Узнали: конюх дед Степан. Он кубанку и летом не снимает. И галоши у него незаменимые (сын в Донбассе работает, снабжает галошами).

Я просиял и хлопнул в ладоши:

— Следим!

Пашка, конечно, догадался, что означало это «следим!», и мы прибавили ходу. Дело в том, что дед Степан был в нашей деревне самый заядлый

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×