курильщик. Папиросу из зубов не выпускал. Досмаливал одну, тут же скручивал другую, а прикурив от окурка, отбрасывал его в сторону. Мы не раз уже пользовались неосмотрительностью конюха, подбирали окурки и, обжигая пальцы и губы, вдоволь накуривались крепким — невпродых — самосадом.
Вот и теперь представился случай.
Но Пашка вдруг схватил меня за руку:
— Нельзя ведь нам теперь! Иван Палч что на уроке говорил?
— Последний раз…
— Не, я не буду курить.
— А я…
Не успел я договорить, как заметил, что дед Степан щелчком выбросил окурок в придорожную жигуку. Я кинулся туда, как коршун за цыпленком.
Осенняя злая жигука ожгла мою руку сквозь рубаху, но я все-таки дотянулся до заветного дымящегося окурка. Оторвав заслюнявленный конец, сделал первую сладкую затяжку.
И не успел я выпустить дым, как услышал за спиной голос:
— Так-так, покуриваем, значит…
Голос Ивана Павловича!
Бросил под ноги окурок, успел наступить на него, попытался прикинуться невиновным:
— Не, мы не курим, это вам показалось.
А у самого изо рта дым валит.
— А вот обманывать совсем нехорошо. — Иван Павлович поравнялся со мной, положил мне руку на плечо. — Я ведь все видел.
И он ускорил шаг (жил Иван Павлович в Михайловке, что километром дальше нашей деревни).
Я готов был от стыда сквозь землю провалиться. Что теперь будет? Иван Павлович, конечно же, сейчас обо всем расскажет Даше. Та в свою очередь как следует выпорет меня — веревкой, еще хуже — лозиной.
Ну, а если учитель не сочтет нужным заходить к нам и возьмет да исключит меня из школы? Что я буду делать тогда? Кем я стану? Куда пойду? Волам хвосты крутить?
Пусть лучше Иван Павлович встретится с Дашей, нажалуется!
Пусть она отлупит меня!
Только бы после первого же дня не исключили меня из школы!
А с курением — покончено! Голову на отсечение даю.
Я плелся, потупив взгляд, кусал губы, а Пашка шел рядом и весело насвистывал.
В целом верно описан первый учебный день. Я его тоже хорошо помню — волновался больше вас, учеников, готовился к нему, как к великому испытанию: ведь восемь лет не преподавал — то война, то председательство. Даже опасался: а вдруг ничего у меня не получится, растеряюсь перед вами, спасую.
Так что скажи где-нибудь про мое волнение. И речь я не так уж гладко перед вами держал, как ты ее преподносишь, а сбивался часто. Коряво, в общем, говорил.
Случай, когда я тебя поймал с окурком, не помню.
Второй раз ты упоминаешь о боязни быть исключенным. Но разве ж это возможно было, да еще в первом классе?! К тому же учитель не исключал… Теперь-то я убедился, что вас запугивали, чтобы вели себя поспокойнее. Вы ведь не очень-то воспитанными ко мне пришли. Да и кто вас мог воспитывать? Матери целыми днями — на колхозном поле или на ферме. А отцы… У тридцати одного из сорока четырех — на всю жизнь запомнил! — не было отцов.
4
К моему счастью, когда я вернулся домой, Даша была на работе. Дома оказалась только Надя, тринадцатилетняя сестра. Самая любимая из трех сестер. Почему? Никогда не обидит, не накричит, а если попросишь о чем-нибудь промолчать, промолчит, не наябедничает Даше.
Повесив сумку на ручку входной двери, я, смурый в душе, вразвалку побрел на огород: там Надя выкапывала картошку.
— О, школьник явился! — повернулась ко мне Надя, оставив лопату. — Ну, рассказывай, чему там тебя научили. Ты чего такой невеселый? Кто обидел?
Чувствую: Надя о случившемся не знает, Иван Павлович, похоже, не заходил, не жаловался. Я немного воспрянул духом.
— Что молчишь? Чему научили-то?
— Как правильно сидеть.
— И все?
— Здороваться теперь нужно. А еще — взрослым помогать…
— Это дело! Давай тогда бери ведро и помогай. Вон я сколько картошки накопала!
Я взял ведро и начал собирать картошку — с начала грядки. Подбирал крупную; мелкую, меньше голубиного яйца, оставлял. Ее ни очистить, ни в мундире сварить…
— Всю подбирай, — сказала Надя, — вон прошлой весной и мелкой были бы рады, да негде ее было взять.
Не слышалось сегодня в ее голосе привычной мягкости, веселости. Были озабоченность и обида. Озабоченность — это, должно, от воспоминания о голодных весне и лете. А обида? Откуда обида? Уж не потому ли, что в пятый класс ее Даша не пустила? В Болотном только начальная школа, а Наде нужно было бы теперь учиться в Нижнесмородине, за шесть километров, — там средняя. Но одеться и обуться Наде не во что, всего одно платье у нее и рваные галоши к зиме. Мне да Таньке, еще одной сестре, что в четвертый класс пошла, на обновки Даша еле денег наскребла. Пенсия за погибшего отца маленькая (он рядовым был), с ней не разгонишься. Вот и решила Даша: пусть Надя дома сидит, хватит с нее образования. В колхоз ее, правда, пока не запишут, но обещала одна женщина с железнодорожной станции взять Надю нянькой. За работу будут Надю кормить-поить, может, из одежды что сошьют, а также денег сколько-то…
Жалко мне Надю. Вчера когда она мне помогала отмывать ноги, то даже заплакала: «Вы в школу идете, а я…» Жалко, что уйдет она к кому-то жить. Кто меня будет защищать от Дашиных веревок и лозин, кто в драке с Танькой меня будет поддерживать?
— Надь, — окликаю я сестру, — можить, в няньки не пойдешь?
Она присела, погладила меня по белобрысой голове.
— Я бы и рада, да там я хоть хлеба наемся. А дома ведь опять одна картоха. Вон полтора пуда ржи Даша получила — куда с ней? А вам без меня больше достанется…
— Да ты чего, Надь, голосишь?
— Я не голосю, — вытерла она рукой глаза. — Я просто голодовку вспомнила… А ты всю картоху собирай, даже самую маленькую, — пригодится… Потом: я недалеко буду жить, проведывать вас стану. Ты учись только хорошо. У нас в семье все хорошо учились: и Даша, и Леша (это брат мой), и я, и Танька молодец…
— Ладно, постараюсь.
Звенит ведро — я картошку двумя руками бросаю в него. Как доверху наберу, ссыпаю в кучу. Сортировать потом будем. Покрупнее — в яму закопаем, на зиму. Помельче — в подпол.
Крупной картошки мало, в основном — с куриное яйцо. Да и откуда крупной вырасти? Своя картошка у нас еще в марте кончилась, огород кое-как засадили чужой, выменянной на рушники да холстину, что остались после смерти матери. Каждую картофелину разрезали на несколько частей. А ведь мы, деревенские, смальства знаем: что посеешь — то пожнешь. От одного глазка десять картошек не вырастет. Но, может, в этом году хватит нам картошки? На едока ведь меньше будет.
Позванивают стенки ведра, идет работа полным ходом. Помогаю Наде, стараюсь изо всех силенок.
А что там желтенькое блестит во взрыхленной земле?
Я ковырнул пальцами и — вот это находка! — целая обойма винтовочных патронов. Пять штук! Вытащил из обоймы один патрон, посмотрел на пистон: красный кружок горел, как новенький. Я спрятал патроны за пазуху, а то еще Надя заметит и отнимет: патроны — не игрушка, это мы, ребята, знаем. У меня уже не раз отбирали патроны и Даша, и Надя: их, патронов, с войны на огородах и в садах много осталось.
Пять штук! Вот это удача! Надо патроны подальше спрятать. За стреху — это надежно. Там я обычно табак в тряпице прячу, спички, кресало.
Назавтра во время первой перемены Иван Павлович подозвал меня к себе и тихонько, чтобы никто, не слышал, сказал:
— Еще замечу с папиросой — губы отобью. А потом жалуйся хоть самому министру. Кто тебя, кстати, курить научил?
У меня навернулись слезы.
— Сам. Я от больших ребят слышал, будто после курения есть не хочется. Попробовал — правда. Вот и научился… Но больше не буду.
Иван Павлович для вида кашлянул два раза, на удивление мягко сказал:
— Понятно… В общем, поменьше слушай больших ребят: они иногда и разные глупости говорят… Иди гуляй.
Неужели я тик и сказал: «Губы отобью!»? Видно, еще тот педагог я был попервоначалу.