— Фу, — устало положила на лавку мешок и села рядом. — Уморилась. — Опустила руки на колени. — Обедали?
— Угу, — ответила Танька. Она как раз пришивала тряпичной кукле руки, которые я ради озорства оторвал накануне, за что получил от Таньки пару подзатыльников.
— Весь суп съели?
— Весь.
— Молодцы.
А сколько того супа было? Небольшой чугун. Нам с Танькой как раз по полторы глиняных миски досталось. Если есть суп с хлебом, хватило бы и по одной миске, а так, без ничего, и этого мало.
Даша отдохнула, принялась развязывать мешок (меня она отстранила: «Не лезь, ты мне тут все перевернешь»). Первым делом достала галоши — новые, с мягкой розовой прокладкой внутри.
— Это тебе, — протянула она мне галоши, — до снега в них походишь, потом весной.
Ура! А то старые, с Танькиной ноги ботинки уже начали рот разевать, зубы-гвозди показывать.
Затем Даша вытащила буханку белого хлеба, осторожно положила его на стол, и по хате пополз сладкий-сладкий, слаще которого нет ничего на свете, запах. Я проглотил слюнки.
А еще Даша привезла кулек конфет-подушечек, пряников-рыбок.
— А это камса, — выложила Даша из мешка на стол бумажный сверток. — Таньк, заноси дрова, торф, будем на ужин картошку варить.
Мы с Танькой, подперев головы руками, так хорошо устроились за столом, с таким любопытством наблюдали за действиями Даши, что Танька и не пошевельнулась.
— Слышала — нет? — прикрикнула Даша. — Заноси дрова.
Танька часто заморгала, досадуя, что ее отсылают, небольно толкнула меня в бок: «Вечно тебя жалеють».
Покупки Даша не велела трогать, галоши, чулки Танькины сунула в сундук, хлеб запеленала в чистый рушник и положила на полицу. Потом развернула белый, с синим горошком, платок, долго, покрываясь и так и эдак, гляделась в треугольный осколок зеркала. Красивая — в новом платке — у меня сестра. Лоб у нее высокий, нос прямой, а над искристыми глазами — две дужки черноватых бровей. Почему же у нее ухажера нету? У всех ее подружек есть ухажеры, а у нее нет. Не хочет или никому не нравится? И почему она на гулянки редко ходит? «Умариваюсь сильно», — сказала она однажды своей лучшей подружке Кате. Но ведь и Катя в колхозе работает, тоже умаривается. Может, правда, не так, мать все-таки у нее, отец.
Обидно мне за Дашу. Но теперь-то, в новом платке, она обязательно понравится самому лучшему парню нашей округи, может, даже любимцу девчат гармонисту Сенечке.
Любуясь Дашей, я ухитрился незаметно прорвать пальцем дырочку в свертке с камсой и вытащить одну рыбку. Даша повернулась и заметила, как я сунул рыбку в рот.
— Нельзя без ничего есть, — притопнула сестра. — Или опять раздуться хочешь?
Камсу я не ел с лета. Тогда, в разгар голодовки, привезли в нашу «кооперацию», в сельмаг, значит, несколько бочек камсы. Народ и двинулся за ней: дешевая была, да и надоела всем пресная пища из лебеды и конского щавеля. Купила камсы на последние рубли и Даша.
Прямо в бумаге положила она на стол два килограмма мелкой, ржавой, но такой вкусной камсы. Накинулись мы четверо на нее, давно оголодавшие и отощавшие.
— Головы-то хоть ей отрывайте, — сказала Даша. — Кошке оставьте. Вон кошка траву ест, свой живот гложить.
Но куда там! Что нам кошка, когда у самих кишка к кишке прилипла! Слева от меня Надя уписывала камсу, справа — Танька, я хоть и самый маленький, но не отставал. Набирал горсть камсы и одну рыбку за другой отправлял в ненасытный рот.
В момент камса исчезла со стола. Даша высыпала, на бумажку кучку оставленных ею головок и вынесла их в сенцы — кошке.
Через полчаса мы принялись хлебать воду. Холодную, зуболомную, только что из колодца.
— Потерпите, — советовала Даша, — а то как бы худа не было. Вон, рассказывали, в Болотном…
Слова Даши — как об стенку горох. Что от воды может случиться? Ну, сходишь лишний раз ночью на двор — и все. А терпеть жажду… Как тут вытерпишь, если внутри все печет, пересыхает во рту? Сама терпи, коли боишься…
Утром мы встали и не узнали друг друга. Надя, Танька, я — как восковые, лица у всех опухли, глаза еле видны. Я подошел к зеркалу и в ужасе вздрогнул, увидев свое отражение. Даже уши раздулись и стали стеклянными от воды — просвечивались. Руки, ноги тоже опухли, было больно и тяжело переступать, попробовал сжать пальцы в кулаки, не получается: слишком толсты были пальцы.
— Говорила ведь: не пейте! — негодовала и плакала Даша. — Или вам жить на свете надоело?
Мы выжили тогда, но камсу Даша больше не приносила.
И вот не удержалась, купила. Самой, видно, здорово захотелось. Да и не так много ее, и с картошкой будем есть — не страшно…
— Уроки сделал? — спросила Даша.
— Угу.
— Лезь в погреб за картошкой. Это тебе наказание, чтоб не брал камсу без спроса.
Даша у нас такая — без спроса и впрямь ничего нельзя взять. Ни камсичку, ни спичку («Зачем, опять для курева?»), ни листика бумажки — в сундуке лежит стопка каких-то старых, довоенных, наверное, еще колхозных бланков («Вон писать вам не на чем, я из этих бланок тетрадки сошью»). Конечно, не от жадности, я догадываюсь, это у нее, а от бедности. Догадываюсь, понимаю сестру, но спички и листочки для самокруток потихоньку таскаю.
Рре-е-едко, но покуриваю.
Я взял ведро, направился в погреб, что в сарае. Настроение приподнятое: галоши у меня новые, ужин будет с камсой и хлебом! Эх, и жизнь пошла! Жаль только, что один раз в месяц приносят нам пенсию за отца.
В темноте погреба на ощупь я быстро набрал ведро картошки, нес его двумя руками. Покрякивал от удовольствия: знатный будет ужин!
Хороша жизнь, да похолодело у меня вдруг внутри. Временно отвлекли Дашины покупки от тягостных мыслей о завтрашнем дне. Когда сказать ей, что ее вызывает Иван Павлович, — нынче вечером или утром? Вечером скажешь — ужина не получится. Раскричится, разволнуется, кинется за веревкой (кстати, надо ее перепрятать). Сама от еды откажется, и нам с Танькой будет мало радости. Нет, скажу ей завтра. Причину вызова утаю. Не знаю, и все. А там, глядишь, Иван Павлович, может, и промолчит про карты, про игру на деньги. Может, как и на недавнем родительском собрании, скажет Даше: «Легко учится, но глаз да глаз за ним нужен, а то под нехорошее влияние попадет». Ну, так этот самый глаз нужен не только за мной, а за всеми мальчишками. Стань отец Вовки Комарова чуть помягче, Вовка, что ли, тоже не заразится игрой в чику или очко? Как миленький заразится. Мы с ним как-то играли в чику, понарошку, правда, моими деньгами, так он в такой азарт вошел, что чуть ли не плача просил меня играть с ним еще и еще.
Решено, в общем: нынче — молчок.
…А еще ведь патрон нужно в плитку бросить.
Посреди стола стоял чугун вареной очищенной картошки, к потолку поднимался теплый густой пар. Язычок керосиновой коптилки, висевшей над столом, от восходящего пара то метался из стороны в сторону, то пытался оторваться от ватного фитиля.
Мы с Танькой ели молча, говорила только Даша:
— Перед отъездом к Надьке успела забежать. Ничего, пока не жалуется на хозяев, платье они ей справили, туфли. Обещають бурки купить… Ничего… Только, сказала, кое-когда умариваюсь. Ребеночек, сказала, дюже беспокойный, болеить часто. А так ничего… Ем, сказала, вместе с хозяевами… Да, — подняла Даша на меня глаза, — когда с поезда шла, Ивана Павловича встретила… — У меня от такого известия в горле застряла картошка. — Велел передать, чтобы ты завтра один в школу приходил… А с кем это ты должен был прийти?
Я замялся, не зная, что ответить.
— С… с… с… с этим, с Пашкой…
— А почему теперь без него?
— Ну, Иван Павлович тоже против нашей дружбы, — нашелся наконец я, поняв, что главное Даше неизвестно: умолчал об этом учитель. Вот молодец- то!
Ответ, видно, удовлетворил Дашу, потому что она перестала меня расспрашивать.
— Я тебе тыщу раз говорила: ищи получше дружков! Не слушался. Я плохое советовать не буду, вон теперь, как видишь, и ученый человек мои слова повторяить.
— Что еще про него Иван Павлович сказал? — встряла в разговор Танька и показала мне язык: это, мол, в отместку за порванную куклу задала я такой ехидный вопрос.
Даша подняла голову, вспоминая:
— Ничего особенного больше не сказал. Учеба у него в порядке, на поведение не жаловался (ай да Иван Павлович!). Спросил, как живем, я ответила: помаленьку.
Я вздохнул полной грудью: пронесло грозу стороной…
А Танькиной кукле и ноги оторву!
…А почему это Иван Павлович промолчал про карты? Может, у него самого завтра спросить? Хитрость тут какая-то или он не придал значения нашей игре? Скорее — второе. Ведь в карты — особенно в подкидного — у нас в классе почти все играют, «двадцать одно» тоже многим известно (мальчишкам, естественно), посему, наверное, это не событие для Ивана Павловича, что он застал нашу троицу и Егора за игрой.
Прочитал я эту главу и задумался: чем объяснить, что сегодняшние деревенские школьники далеки от карт и от той же чики? Воспитание стало лучше? Теперь почти у всех есть мать-отец, да и детей в семье не то, что раньше: один-два, от силы трое. Телевизоры кругом имеются, радио, в клубе три раза в неделю фильмы показывают. Есть чем заняться. А в ваше время дети не знали, как вечера (особенно осенне-зимние) убить, куда себя деть. Вот и появлялись карты, игра в очко — сначала под щелчки, потом на деньги.