договаривается со всеми другими атомами. Нет. Это было на другом уровне. На уровне, который гораздо сложнее понять.
Я пошел к нему. Задача не из легких, учитывая строение человеческих ступней, сорокапятиградусный наклон и мокрый шифер — гладкий кварц плюс калиевая слюда, — на который я опирался.
Когда я приблизился, Гулливер повернулся и увидел меня.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он. Ему было страшно. Это главное, что я заметил.
— Как раз собирался спросить тебя о том же.
— Пап, уходи.
То, что он говорил, имело смысл. Ведь я мог просто оставить его там. Мог спрятаться от дождя, от жуткого ощущения воды, падающей на мою тонкую бессосудистую кожу, и вернуться в дом. И тут мне пришлось признаться себе в истинной причине, приведшей меня сюда.
— Нет, — сказал я, самого себя повергая в замешательство. — Я этого не сделаю. Я не уйду.
Я пошатнулся. Черепица вышла из паза, сползла по крыше, упала и разлетелась на осколки. Грохот разбудил Ньютона, и тот залаял.
Глаза Гулливера расширились, он резко отвернулся от меня. Все его тело застыло в нервной решимости.
— Не делай этого, — сказал я.
Он выпустил что-то из пальцев. Оно упало в желоб. Маленький пластиковый цилиндр, недавно содержавший двадцать восемь таблеток диазепама. А теперь пустой.
Я подошел ближе. Человеческой литературы, которую я прочел, было достаточно, чтобы понимать, что здесь, на Земле, самоубийство вполне возможно. Но опять же я недоумевал, почему меня это беспокоит.
Я сходил с ума.
Терял рациональность мышления.
Если Гулливер хочет убить себя, то, по логике, это решает главную проблему. Мне остается лишь посторониться и позволить этому произойти.
— Гулливер, послушай меня. Не прыгай. Поверь, высоты не хватит, чтобы гарантированно лишиться жизни.
Это была правда, но, насколько я мог подсчитать, вероятность, что он умрет от удара о землю, тоже представлялась довольно высокой. В этом случае я ничем не смогу ему помочь. Раны всегда можно излечить. А смерть — это смерть. Ноль в квадрате все равно ноль.
— Помню, как мы плавали с тобой, — сказал Гулливер, — когда мне было восемь. Во Франции. Помнишь, тем вечером ты учил меня играть в домино?
Он оглянулся, надеясь увидеть искру узнавания, которая не могла во мне загореться. При таком освещении подбитый глаз я разглядеть не мог; но в лице парня было столько мрака, что он весь казался сплошным синяком.
— Да, — сказал я. — Конечно, помню.
— Врешь! Ничего ты не помнишь.
— Послушай, Гулливер, давай вернемся в дом. Там и поговорим. Если у тебя не отпадет желание себя убить, я отведу тебя в здание повыше.
Похоже, Гулливер не слушал. Я продолжал идти к нему по скользкому сланцу.
— Это мое последнее светлое воспоминание, — сказал он. Его слова прозвучали искренне.
— Да ладно, не может быть.
— Ты хоть представляешь, каково это? Быть твоим сыном?
— Нет. Не представляю.
Он показал на глаз.
— Вот. Вот каково это.
— Гулливер, мне жаль.
— Знаешь, каково все время чувствовать себя тупым?
— Ты не тупой.
Я по-прежнему стоял. Человек продвигался бы на четвереньках, но это слишком медленно. Поэтому я осторожно ступал по сланцу, отклоняясь назад ровно настолько, насколько было необходимо, чтобы продолжать спор с гравитацией.
— Я тупой. Я ничтожество.
— Нет, Гулливер, это не так. Ты не ничтожество. Ты…
Он не слушал.
Диазепам брал свое.
— Сколько таблеток ты принял? — спросил я. — Все?
Я почти добрался до него, моя рука была почти готова схватить его за плечо, как вдруг его глаза закрылись, и он погрузился в сон или молитву.