И «Скорую». И полицию.
И выбравшись наружу, присев у старой, восстановленной кое-как стены, она ждала. И Вовка держался рядом, чему Женька тихо радовалась. Наверное, сейчас она была счастлива.
Анна плакала.
И выходить отказывалась. А Владлен Михайлович твердил, что не виноват… его не стали связывать и запирать не стали, он ходил вокруг фургончика и все повторял, что не виноват, что просто присматривал за детьми, что дело – в кинжале.
Или в княжне.
– Она и вправду на Ванькину подружку похожа, – сказал Вовка, глянув на портрет. – Только та совсем тощая…
…Анну увезли.
Шок у нее. И стресс. И вообще она в подвале пробыла два месяца, наедине с собой и маньяком, которого Вовка убил… самозащита. И Вовкин адвокат, поднятый с постели, но все одно улыбчивый, повторял про самозащиту и еще про то, что нет за Вовкой вины.
А Галина Васильевна, которая появилась как-то вдруг – люди вообще то появлялись, то исчезали, оставляя у Женьки ощущение нереальности происходящего – не плакала, только спрашивала у Владлена Михайловича, как он мог так поступить.
Не понимала.
И Женька тоже не понимала, но выпила из фляги, поднесенной Антониной, хотя и сказала, что у нее-то в отличие от Анны стресса нет.
Все хорошо.
Замечательно даже… но с травяным чаем стало еще лучше.
Уехали.
И отпустила дрожь, разжалась ледяная рука, сжимавшая сердце. Елизавета Алексеевна поднялась, покачнулась, но устояла, хоть бы для того пришлось в подоконник вцепиться.
…За что ненавидела?
По краю прошла, по самому краешку, и хватило бы мелочи, одной ошибки, чтобы страшный этот человек, еще не старый, матерый, учуял. Он ведь и без ошибок понял все верно, только доказать не сумел… а без доказательств все его домыслы – пустое.
Елизавета Алексеевна нервно рассмеялась и осеклась, до того жутко в опустевшем доме звучал ее голос. Она и рот себе зажала, страшась произнести хоть звук.
И смех перешел в слезы.
Ненавидела?
За что ненавидела? И вправду за что…
Она помнила все распрекрасно, и память эта, от которой не избавиться, не вывести с нее пятна давних обид, чай, не скатерть, сама по себе наказание.
Лизонька маму боялась.
Та появлялась редко, в шелках, в облаке чудесных ароматов, она целовала Лизоньку в обе щеки и уходила, оставляя на хмурую няньку- немку, не злую, нет, – равнодушную. И нянька запирала Лизоньку в комнате, наедине с тенями.
Заставляла читать молитвы.
Варила невкусную клейкую кашу, которую полагалось есть… потом нянька исчезла, сказав, что Лизонькина маман перестала платить. И кашу теперь приносила хмурая девка с кухни, она же убиралась в комнате, кое-как, наспех. А вот Лизоньке за собой самой смотреть приходилось. И в редкие маменькины визиты та морщилась, трогала лицо, с неудовольствием говорила:
– Ваш отец, барышня, сущий подлец.
И Лизонька, никогда его не видевшая, чувствовала себя виноватою.
Денег становилось меньше, нет, Лизонька не знала, просто… из дома их выселили в другой, а потом в третий… и маменькины шелка куда-то подевались, и драгоценности тоже… мама злилась и злость свою, раздражение, обиду на весь мир вымещала на Лизоньке.
Это было несправедливо.
– Мы возвращаемся, – сказала матушка однажды, швырнув щеткой для волос в зеркало. Зеркало на последней их квартирке, грязной, полной тараканов, было с трещиной. И Лизонька хотела предупредить маменьку, что в такие зеркала не стоит смотреться, к несчастью… хотела, но смолчала.
Да и поняла вдруг, сколь чужда ей эта рано постаревшая женщина с одутловатым некрасивым лицом, с сединой в волосах, с гнилостным запахом изо рта.
– Запомни, – одержимая новою идеей, маменька принялась Лизоньку наставлять. – Мой муж – слабый человек, жалостливый… и доверчивый…