Не позволили.
Он очнулся именно тогда, когда заклятье оборвалось. Дымка его, древней магии, забытой и ныне разбуженной, повисла над поляной.
Мор перехватил петуха за шею.
Тот беспомощно дернулся и издал протяжный клокочущий звук. Но нож его прервал. Петушиная алая кровь хлынула на полотно, просочилась на землю…
И дымка полыхнула.
Алым.
Черным.
Воздух исчез.
Магия проникла в кожу, и Ереме показалось, что кожу с него содрали. Он с трудом удержался, чтобы не закричать. Впрочем, вряд ли ему позволено было.
Древняя сила наполняла его тело.
До краев.
И за края.
Она грозила разорвать мышцы, перекрутить кости, расплавить его, превратить в пепел, а пепел смешать с землей… сила, подпитанная кровью, прибывала… и прибывала…
…и когда он вновь умер, что-то внутри треснуло.
Хрустнуло.
Рассыпалось.
И сознание все же ускользнуло.
…Ерема падал во тьму.
Он был тьмой.
Он был.
Наверное, был…
…когда-то прежде…
Мор склонился над человеком, лежавшим на траве, желая убедиться, что тот жив. Ерема дышал. Слабо, но дышал.
— Хилые ныне царевичи пошли, — хмыкнул человек, поднимаясь с колен. — Но ничего, очухаешься…
Он хлопнул Ерему по щеке.
И, оттянув веки, заглянул в глаза.
— …очухаешься и будешь помнить… что он будет помнить?
— …ничего, — ответил он сам себе. — Ничего лишнего. Обряд. И то, что обряд удался… пожалуй, хватит с тебя, верно?
Ерема захрипел.
— Нет, дорогой… рано тебе еще… рано… — Мор надавил на шею, и царевич обмяк. Мор сунул пальцы в рот, заставил раскрыться и осторожно влил тягучую темную жидкость. — Вот так оно лучше будет… что ж, мы сдержали слово.
Он вытер с лица Еремы красные полосы. И повторил изменившимся голосом:
— Определенно сдержали.
Ерема очнулся, когда солнце уже на треть поднялось над далекой линией леса. Он открыл глаза, пытаясь вспомнить, где находится и как оказался в этом месте.
Вспомнил.
Поднял руку. Пошевелил пальцами. Пальцы шевелились, а вот руку покалывало. Левая нога занемела, когда упал, подвернул нехорошо… Ерема сел.
Ощупал лицо.
Шею.
Закрыл глаза, силясь отрешиться от звуков и запахов. Не вышло. Одуряюще пахла медуница, манила диких пчел, которые уже вились над лугом. Тяжело гудели шмели. И жаворонок в поднебесье надрывался. А в Ереме ничего-то и не переменилось.
Он встал, преодолев предательскую слабость. Мотнул головой…
…но ведь что-то да должно было измениться?
Или не на него смотреть надо, он что, в нем всегда было человеческого больше, а звери, они чувствительнее… и если так, то Елисей первым поймет, что свободен.