живы. Один, правда, уже отходил, и грек из милосердия добил его выстрелом из винчестера. А второй, раненный в плечо, сидел, прислонившись к дереву, и зажав рукой рану, злобно смотрел на нас.
— Сволош урус, — прошипел он сквозь сжатые от боли и ненависти зубы, — я буду тэбе и твоим свиньям башка рэзать и жену твою…
Тут мне вдруг вспомнилась моя любимая Мерседес, с которой я не виделся уже почти три дня. Мой ПМ словно бы сам прыгнул мне в руку из кобуры, и я, не целясь, влепил пулю в лоб этому подонку. Черкес мешком повалился набок.
До вечера у нас больше не было приключений. Из нескольких следовавших из города повозок мы изъяли четыре старых кремневых ружья и пару кинжалов. У стамбульского еврея-менялы, который выдавал себя за болгарина и, в подтверждение своего якобы христианства, повесил на грудь здоровенный крест поверх рубахи, мы нашли мешок с золотыми монетами и украшениями. Бедный Шейлок долго ругал нас последними словами, призывая на наши головы все беды на свете. Но нам было наплевать на его завывания.
Потом мы переговорили с несколькими армянами, которые ехали в Константинополь из Болгарии. По их словам, турецкая армия стремительно разлагалась. Известие о падении столицы Османской империи вызвало шок у командиров и солдат. Началось повальное дезертирство. А те, кто еще остался в строю, принялись грабить и насиловать христиан, вымещая таким образом свою злость за поражение на болгарах, греках и армянах. В свою очередь христиане, вооружившись чем попало, шли громить турецкие аулы, и даже нападали на небольшие турецкие отряды. Вроде бы военные действия и не велись, но жертв с обеих сторон было много. Я составил донесение о том, что рассказали мне армяне, и с оказией переслал его своему командиру. А он уже отправит его дальше по инстанции.
Ночью, о чудо, на нас попытались напасть обкурившиеся анаши башибузуки. Но эти любители ганжи были не знакомы с такой штукой, как снайперская винтовка с ПБС и ночным прицелом. Наш штатный снайпер, Мишка Иванов, без особого напряга перестрелял большую часть любителей ночных приключений. Лишь когда две трети отряда были уже мертвы, до этих убогих наконец-то дошло, что что-то тут происходит не так. Бросив своих убитых, отморозки свинтили в неизвестном направлении.
А утром к нам пришла долгожданная смена. Мы передали ребятам блокпост, рассказали о своем житье-бытье, после чего сели на подводы, которые привезли нашу смену, и отправились домой. Да-да, для многих этот город уже стал вторым домом. Ведь то место, где тебя ждут — это и есть дом. А в Константинополе меня с нетерпением ждала моя ненаглядная Мерседес. Я так по ней соскучился!
Рана моя оказалась серьезной. При осмотре врачи выяснили, что пуля, пробив бедренную мышцу, прошла около самой бедренной кости. Еще чуть- чуть — и мне пришлось бы идти в «червивую каморку». Это милые черкесы, бежавшие вдоль берега за миноноской и стрелявшие на самом близком расстоянии, так наградили меня.
Местный фельдшер, когда я высказал ему надежду, что дней через десять-двенадцать я снова вернусь в отряд, огорошил меня откровенным замечанием, что раньше двух месяцев мне и думать нечего о возвращении. Такое горе взяло меня, когда услышал это, что я чуть не удрал из госпиталя и не пошел назад пешком; кабы приятели не отговорили меня от этой глупости, я, наверное, так бы и поступил. Все же откровенность эта принесла мне ту пользу, что я стал серьезней относиться к своей беде.
А в госпитале мне промыли рану, причем из нее пинцетом вытащили кусочки сукна и белья, забитые туда пулей. И так было каждый раз, утром и вечером, когда мне делали перевязки. На этом врачебное попечение надо мной и заканчивалось. Русские, доктор и старший его помощник, приходили в палату два раза в день. Больше я их не видел. Туземный доктор, не то румын, не то австрийский еврей, чтобы смягчить боль в раненой ноге, стал делать мне уколы морфином.
А служащие госпиталя после утренней перевязки пропадали, и, исключая время завтрака, мы не видели их до самого вечера. Следовательно, мы не могли получить никакой помощи, а между тем многим из нас нельзя было не только вставать, но и шевелиться, не рискуя вызвать кровотечение.
Скрыдлов, который лежал в одной палате со мной, стал быстро поправляться. А у меня каждую перевязку продолжали таскать из раны кусочки белья. Началось нагноение раны. Затем, и это печальнее всего, насела лихорадка. Дело в том, что я часто и подолгу страдал от лихорадки малярийной формы, в первый раз схваченной еще в 1863 году в Закавказье, потом исправленной и дополненной в Туркестане, Китае и Индии. Хинин, лекарство от этой гадости, мне начали давать тогда, когда лихорадка сказалась очень сильной. Она имела чисто восточный характер: лишь только я закрывал глаза и забывался, как передо мной открывались громадные, неизмеримые пространства каких-то подземелий, освещенных ярко-красным огнем. В этой кипящей от жары бесконечности носились миллионы человеческих существ, мужчин и женщин, верхами на палках и метлах, проносившихся мимо и дико хохотавших мне в лицо…
Рана моя не заживала, а доктора отказывались сделать операцию и прочистить ее. Лихорадка просто замучила; некоторые ночи приходилось по двенадцать-тринадцать раз переменять намокавшее белье! К счастью, наши сестры милосердия, к этому моменту появившиеся в госпитале, исполняли эту обязанность, иначе застудиться и окончательно свихнуться было бы простым делом.