Двери классов хлопали, стучали, их гонял несуществующий сквозняк. Свет в окнах стоял серый, как овсянка, и такой же клейкий.
Тук. Тук. Тук-тук.
Я повернула за угол, привычно стараясь не концентрироваться на действиях: ну, надо вперед. Значит, надо.
Тук.
Коридор за углом поспешно закончился, и я даже успела понять, что просыпаюсь, и стучат не двери, а в дверь. В мою дверь.
Боль получилась оглушительная и сразу во всем теле, она пульсировала в ритме стука в дверь, в ритме сердца, в ритме сбивчивых мыслей, еще намотанных на сон.
С этой мыслью я зажгла свет – еще один удар крови в голову – и пошла к двери, надевая очки. Серые очки, серая дигрессия безобидных стекол – это уже на уровне рефлексов: выше боли, выше памяти и уж куда выше, чем «2:15» на электронных часах.
Дверь открылась в ночной октябрь, и помимо очков стоило вспомнить о тапочках, а ночной рубашке не хватало халата поверх.
По ту сторону порога стоял Куарэ. Свет ронял на его лицо тень капюшона: есть такие легкие пайты, которые надевают под куртку. Мне такие не нравились. Пауза тянулась, я мерзла и, поначалу ошеломленная холодом, боль уверенно возмещала свое.
– Витглиц, простите, пожалуйста…
Я ждала. Я еще долго так могу.
– Они сказали, что вы все равно не придете, и я решил… То есть, осмелился. Словом, я могу вас пригласить?
Даже не подумал уточнить, куда. Или считает, что я пойму сама насчет этих самых «них», пойму, что имеется в виду вечеринка в честь прибытия новенького. Он слишком сосредоточен на себе самом.
Ну, разумеется.
– Нет.
А он действительно расстроен, и смотрит – поразительно – до сих пор мне в глаза, а не ниже.
– Про… Простите, Витглиц.
«Нет» подействовало на Куарэ странно: примерно так, как на меня холод. Он словно впервые взглянул на часы, он смотрел на меня так, будто я переоделась в ночную рубашку прямо перед ним. В каком бы состоянии ни пришел мсье Куарэ, сейчас он стремительно становился человеком.
– Еще раз – простите меня, – покаянно произнес он. – Я сам не понимаю, что на меня нашло…
– Ничего страшного.
Неискренность в обмен на неискренность: меня крошит боль ночной побудки, а он хорошо понимает, почему пришел. Ужасающая банальность в полтретьего ночи – продрогшая, пахнущая пылью, болью и моим любопытством. Во мне зрели вопросы.
– Куарэ?
И снова – взгляд. Взгляд из-за плеча, из тени капюшона дурацкой пайты. Взгляд, который дал мне по крайней мере часть ответов. В принципе, я уже почти все поняла.
Но все равно:
– Зайдите, пожалуйста.
Он пил крепкий чай, украдкой косился на мои очки, на волосы (мало того что седые, еще и встрепанные). На грудь тоже косился, но мало. Впрочем, даже без наблюдения за его взглядами было очевидно, ради чего он пришел.
– Очень приятный чай, – хрипловато сказал Куарэ, подумал и деликатно откашлялся. – Что это?
– «Красный» чай.
Мне было досадно: совершая лишние перемещения за тапочками и халатом, беспокоясь о том, как бы не приспустились очки, я передержала заварку.
Давно я так не делала.
Капсула с обезболивающим потрескивала в кармане, как пригоршня искр.
– Теплый, – сказал вдруг Анатоль с улыбкой и поставил чашку на стол. – Спасибо вам большое.
– Не за что.
От него сложно пахло – сложно и остро. Я слышала преподавательское общежитие (гель для душа, сырость, пот, еда – не какая-то конкретная, а некая общая идея разогретой в микроволновке еды), слышала других людей. И я слышала алкоголь.