Я не знаю, сколько прошло времени. Потом хлопнула дверь.
Когда за окном посерело, я пришла в себя. Боль немного унялась, и разводы рисунка на обоях прекратили складываться в лица. Что-то шевелило ветвями за окном: дождь, ветер. Наверное. Шуршал компьютер, шуршал компрессор холодильника.
Звуки потеряли остроту.
Во рту было гадко: дым мешался с химией. Я провела пальцами по носу, по щекам, по губам – опухшим, болезненно чувствительным.
Все было неподдельным. Настоящим.
Я потянулась за тростью и встала. У стола запнулась, оперлась на поверхность и задела мышь. Кулеры зашуршали громче, и в их шипении послышался шепоток: «рад тебя видеть…» Я прижала ладонь к губам, сглотнула кислый ком. ELA взорвалась болью, и я хотела пройти быстрее, когда вспыхнувший экран выбросил убористую стену текста. Я присмотрелась: ссылки, небрежно скопированные данные – вместе со вставками-маркерами «собственность Event- агентства…». Сценарные планы, списки ролей, обыгранные в школьном духе trick-or-treat… Я листала документ – бездонный, кажется, – и он был самый настоящий.
Я посмотрела в окно. Там шел вполне видимый и, наверное, очень осязаемый мокрый снег. Не понимая себя, я огляделась, подмечая детали. Я обоняла прокисший за ночь запах сигареты, я видела окурок у экрана. Я слышала – и видела – как дом окружает ранняя горная зима.
Мне по-прежнему хотелось вымыться, по-прежнему не хотелось смотреть на дверь, но я ощущала мир и помнила, что через сорок три минуты – звонок. Я не закончу занятие: пойду на медобследование, где придется ответить на неудобные вопросы.
Начинался мой день. С болью, с позывами тошноты.
И со страхом открывать дверь.
– Витглиц!
У двери медотсека сидели дети, и на восклицание обернулась не только я. Мсье Куарэ на ходу заталкивал беспорядочно сложенные листы в папку. Он спешил, глядя только на меня. Освещенный коридор выбелил его лицо. Ему нездоровилось, ему было неловко.
– Можно с вами поговорить?
Я встала, опираясь на трость. В очереди заблестели глаза, в очереди зашептались.
Мы отошли к окну, а Куарэ все мучил свою папку. Я смотрела, как гнутся уголки бумаги, как мало там места полуторачасовым мучениям второклассников. Хотелось забрать у него это и сложить как надо.
– Э-э… Доброе утро, – сказал наконец он. – Я слышал в учительской, что вы уже второй день с тростью… Скажите, может, вам помочь?
Он не хотел смотреть в окно, избегал смотреть в глаза, на трость, на оставшихся позади детей. Казалось, что у него светобоязнь.
На самом деле так начинались боли.
– Не думаю.
– Гм. Вы узнавали у доктора Мовчан, как насчет…
– Я как раз собиралась.
Я нашла его взгляд наконец – изумленный, расстроенный, обиженный. Запах, взгляд, речь – ничего общего с Келсо, но мне очень хотелось его ударить. На самом деле он просто стоял слишком близко.
По щеке, наотмашь.
– Витглиц, я не понимаю…
– Уйдите, Куарэ. Пожалуйста.
Он боялся. Он пришел ощутить себя нужным, а я толкала его в боль.
Куарэ ушел. Кивнул и ушел, а я повернулась, услышав тонкий голос:
– Уитцугурицу-сенсей! Доктор зовет вас!
– Придется все же колоть стимуляторы, – сказала Мовчан, с хрустом сминая лист бумаги. Она комкала его, сжимала, перебирая пальцами. Пальцы все сближались, бумаги между ними становилось все меньше.
– Я понимаю.
Говорить не хотелось. Обследование измотало меня: я ощущала лишь тянущую усталость. Целые часы падали в тесты, в нескончаемые раздевания, в шорох больничных тапочек. В меня стучали, меня ощупывали – я поначалу вздрагивала, а потом привыкла. Атмосфера больницы была апатичной, остро пахнущей, знакомой.
Я попала в свое безразличное ко всему детство и даже не поняла, когда именно все закончилось – словно бы очнулась, одевая пиджак в кабинете