позволял себе в пылу угрюмые намёки.
– Так, в лёгких скобках, – сказал я. – Не претендую на всю полноту коллекции. На правах… гм… Ноя. Ной-то ведь тоже динозавров с собой не повёз, я правильно помню?
– И вы готовы отправить контрабандистов вслед за динозаврами? Нет, Разноглазый, это не обсуждается.
– Может, по ходу вымрут, – ободряюще сказал Молодой.
– Может, и не только они, – сказал Грёма с надеждой.
Не буду гадать, чем руководствовался Канцлер, давая прощальный ужин. Веские причины усадить за один стол Молодого и Грёму у него, должно быть, и имелись, но Фиговидца он пригласил зря. Даже если ему двадцать лет кряду не с кем было поболтать о Шпенглере, представившийся случай не вышел из разряда счастливых.
Всем удовольствиям образованной беседы фарисей предпочёл состязание в чопорности и показал такой класс церемоний, что я только пошире раскрывал глаза на этого не слишком многогранного человека.
За круглым столом по правую руку от Канцлера сидел Молодой, весь такой в золоте, по левую – Грёма в парадном мундирчике. Завидущим глазом Сергей Иванович косил на фарисея, но не спешил копировать стылость осанки, сухость тона, нарочитую деревянность скупых жестов. Между эталонной вежливостью Канцлера и тем, что в ожесточении явил Фиговидец, разница состояла не в градусе: оба широко блуждали от жгучего льда к миротворной прохладе. Разным был источник холода.
Грёма сидел в своей новенькой жёсткой парадке как в драгоценном сундучке, и весело было глядеть на столь осязаемо воплотившуюся честь мундира. Парнишку одолевали две заботы: не опорочить словом и не посадить пятно нефигурально. Каждый кусок и глоток был как подвиг, каждая фраза – вовсе подвижничество. Он понимал, что теоретически и в идеале все эти ложки-вилки, тонкое полотно, хрупкая чистота посуды должны были говорить ему, как они говорили Канцлеру: «Я твой; твой слуга и друг; я на твоей стороне», – на деле же не было у него врага страшнее этой вымуштрованной армии, настоящей лейб-гвардии, сиявшей непогрешимостью и неприязнью. Рядом с чёрной необходимостью браться за рвущийся из руки бокал или ножик насмешки Молодого превращались в забаву (то есть, возможно, в то, чем и считал их Молодой). Сам Молодой, не многим искуснее Грёмы, но не смущающийся и до вальяжности наглый, не почуял этой муки и поначалу цеплял для развлечения не Сергея Ивановича, а Фиговидца.
– Я сам умею плечами пожимать, – сухо сказал Фиговидец наконец. – И более кстати, нежели вы.
– Ты весовой категорией не вышел со мной метелиться.
– Зато у меня есть справка, что я буйный.
– Гм, – сказал Николай Павлович. – Для вас это индульгенция или афродизиак?
Простые души с глубочайшим уважением и благодарностью подхватили мудрёные («мудрёна Матрёна!») слова в свои глиняные копилки. Фарисей невозмутимо оттопырил губу.
– Охранная грамота. Как у кучки дерьма из пословицы. Кого в случае соприкосновения дерьма и ботинка сочтут пострадавшим?
– Кучка уже тоже не будет кучкой, – сказал я.
– Но вонять не перестанет.
Грёма напрягся. Он не понимал, как человек с такими безупречными голосом и манерами, сидя за столом с таким количеством вилок на одну тарелку, может говорить – самым ровным тоном – такие вульгарные вещи. Сальности, гадости, чего уж там! Он не постигал, почему просочилась эта грязь там, где под полным запретом была обычная. (И он непроизвольно пристукнул собственным начищенным ботинком.)
– Ничего нет легче, – сообщил Фиговидец, – чем ненависть и страх, испытываемые людьми, обернуть против них же. Они тебя отпихивают, но ты мерзкий, грязный… опасный, скорее всего… Такой, что лучше не дотрагиваться… даже пихая. Такой, что лучше пройти мимо… как мимо пустого места. Это- то и пятнает, понимаете? Страх перед пустым местом, которое, судя по страху, перестаёт быть пустым. Это-то и бесит.
– И когда взбесит как следует, – сказал Молодой, – они вернутся и дотопчут.
– Убийца вернётся, – глядя на Канцлера, сказал Фиговидец, – но не чернь. Чернь предпочитает бушевать на расстоянии. И тот, о ком она всё время думает, именно поэтому ею управляет. Он сидит у неё в головах… В голове. Гм. Одним словом, в мыслях.
– Дрянца с пыльцой, – сказал Молодой.
– Не надорвись, красивый, – ласково отозвался фарисей. – Я своё самолюбие в архив сдал на полочку.
– Зачем? – спросил Канцлер.
– Чтобы стать свободным.
– От чего?
– Ну как это «от чего»? От себя, разумеется.
– Вот тут-то и готов тебе хомут навечный, – фыркнул Молодой. – Что показательно, чужой. Как твои-то, Грёмка, тренируются? В сбруе бегать?
Если Сергей Иванович был сегодня, поверх борьбы с сервизом, достаточно наблюдателен, он мог подметить, что к искусству разговаривать относится также умение вовремя промолчать. Или причиной было искусство сидеть с прямой спиной, которое поглощает все силы человека, не упражнявшегося в нём