ужасе дрогнули, и звери разлучились, разойдясь по семьям племянниц.
«А! – сказал Аристид Иванович. – А!» И теперь от него шарахались не только аспиранты и члены учёного совета, но и прохожие на улице, даже бакалейщик, даже мясник. Внешне он стал спокойнее, ведь гнев – это не всегда косматый зверь или пламя пожара. Гнев стал угрюмой яростью льда, бесстрастно вползающего на всё новые пространства, вчера ещё весёлые леса и чистую воду. Он стал спокойнее, а страху нагонял больше прежнего, вдобавок к языку, за которым и раньше не следил, распуская руки. Дивное было зрелище, когда Аристид Иванович, в полном самообладании, подпирал своё мнение клюкою, без разбора лупя по рукам и спинам мужчин, женщин, детей. Палка была добротная, бешенство-непритворно, пострадавшие напрасно делали вид, что всё понимают. («Ненависти теперь прощается всё, любви – ничего».) С Фиговидцем, случайно выскочившим ему под ноги между двумя сугробами, он попробовал тот же финт, но не на того напал. Стоило старичишке размахнуться, как его палка порхнула в одну сторону, а сам он – в другую.
– И без того не жизнь, а мука! – крикнул Фиговидец с сердцем. – Так ещё от старых пердунов проходу нет!
Аристид Иванович взглянул из сугроба с просыпающимся интересом. Они были, безусловно, шапочно знакомы, и старик – лучше, чем показывал, – знал всю историю. Но он и не предполагал такой… гм… силы духа. Столь полновесной решимости Всё Попрать.
– Всему своё время, – сказал он примирительно. – Можно бы сперва отобедать, а потом уж мучиться. Душенька мой! Да помогите же дедушке подняться!
И они отобедали вдвоём, а потом это вошло в привычку, и оба постепенно если не оттаяли, то приноровились к колючему льду друг друга. И хотя каждый считал, что подобное знакомство для него-шаг вниз, только оно их и спасало.
Умбс. Умбс. Бэнц! Я не сразу понял, что это капли воды стучат в жестяной таз. Кривобокий, ржавогрязный, он притулился в углу кабинета, строго под пакостным лилово-жёлтым потёком на потолке, и вид имел жалкий, хотя храбрился. Вся роскошь, как её понимают в администрации Финбана, была налицо: неподъёмная полированная мебель, хрусталь, ковры, застеклённые портреты, – и вот она давила на него и давилась им, словно говорящим удручённо: понимаю и сам стыжусь, но я ведь не просто так, я при деле.
Плюгавый проследил направление моего взгляда.
– Разруха, – сказал он горько. – Разруха во всём. А ты что сделал для Родины?
– То есть чинить эту крышу должен был я?
– Не передёргивай, гнида! – завопил он немедленно. – Не передёргивай! Ежели б ты на своём месте работал как положено.
– А что, есть претензии?
Гнусный пыжик свёл бровки, откинулся в кресле, намеревался просипеть, а на деле прокукарекал:
– Почему Календула до сих пор живой ходит?
Календула был самый известный контрабандист нашей провинции. К пятидесяти годам он получил всё, кроме «плаща цвета календулы», о котором, как гласит молва, мечтал с детства, – и оттого, что никто так и не сумел дознаться, что же это за цвет, прозвище чем дальше, тем гуще отливало грозными ядовитыми красками, цветами злодейств, цветами триумфов. Характер у него был вспыльчивый, список врагов – длинный, кошелёк – толстый. Отличный клиент.
– А с чего ему становиться мёртвым? Я всё сделал как положено.
– Вот! Во-о-от! А думал бы ты, Разноглазый, не о своих амбициях, а о Родине да о государственной необходимости, так у тебя «как положено» по-другому бы вышло, да. Как положено – это с мыслью о благе отечества, вот это как! Ночей недосыпать! Куска недоедать! Родина скажет: «умри», – лёг и умер! Родина скажет: «проблема», – пошёл и решил!
У контрабандистов всегда хватало проблем, и сами они поставляли проблемы с избытком. Задорные, вольнолюбивые, негодные к мирному труду, слишком лакомые куски они хватали, слишком наглыми глазами смотрели. Их зажиточность, их скупердяйство, их жизнь нарочито на отшибе, – всё ставилось в строку. И хотя многие пасти щёлкали зубами и лили слюну, ни одна не разевалась достаточно широко, чтобы их проглотить. На граничащей с Охтой земле Канцлер только что ввёл протекторат, то есть обложил посёлки контрабандистов данью, и глухие, искажённые известия об этом деянии повергли нашу администрацию в завистливый ступор.
– Ваша Честь, – сказал я мирно, – у тебя для этого начальник милиции есть. Пусть предъявит да посадит…
– Календуле предъявит? Календулу посадит?
Я только улыбнулся. Плюгавый прекрасно знал, что Календула в состоянии сам кинуть предъяву любому. Он даже знал, что я это знаю.
– С тобой сейчас поговорят.
– Это правильно.
Морда Плюгавого приобрела такой вид… ну, какой бывает, когда истеричная шелупонь изображает облечённую властью невозмутимость. Впечатление он довершил следующими словами:
– Чего пялишься, гад? За идиота меня держать придумал? Я на тебя, гниду, золотое время потратил, а мог бы… мог… Встать! Пошёл!
Надо отметить, что я и без того стоял, разве что не по стойке «смирно». А поскольку Плюгавый резко выскочил из кресла и метнулся к двери, выглядело