безумие. Семь лет срок. Затем оба прозреете. Кто-то — раньше. Ты вспомнишь, она — не простит. Согласен?
Я хмуро кивнул. Спустя два месяца жена забеременела, а я понял — люблю. Взаправду, по-настоящему.
Холст жития наполнен смыслом и содержанием. Судьба готовится нанести завершающие штрихи и отдать вышивку подмастерьям. На время. Потому что дальнейшая работа обещает быть не слишком-то увлекательной, монотонной, но узор получится достаточно интересным. Судьба чувствует это. Уверена. Отдать и принять обратно, когда… Игла подрагивает в натруженных пальцах, игла приближается к ткани. На стальном острие — Фортуна и Фатум. Танцуют вприсядку.
Прокол.
И стены роддома оглашает рёв новорождённого. У Оли и Димы — сын.
Судьба благосклонно улыбается, придирчиво рассматривает вышивку. Но что это? Нить разделяется, неожиданно становится двойной, кручёной. Будто не один человек идёт-шагает по жизни. Двое. И вот уж машет Судьба досадливо на явившихся подмастерьев, рано, мол, сама рисунок докончу. Любопытный, однако, случай.
Зря согласился.
Зря. И затеял всё — зря.
Да уж. Но ведь любишь?
Люблю. Не могу без неё.
Сына в честь товарища погибшего нарёк?
Да.
Как и припомнил-то?
Сам не ведаю.
Не свезло тебе, парень. Ты так не хотел вспоминать. А вот — прозрел. Первый. Жди теперь. День или два, неделю или месяц. Мучайся. Страдай. Видишь, как аукнулось?
Кто ты, «второй»? Я-прошлый давно исчез. Ты… не он?
Нет. Тот, кто не забыл. Отчасти ты — сегодняшний, отчасти — прежний. В некоторой степени — новая совершенно личность.
А я? Мы что, будем делить одно тело?
Нет. Семь лет закончились. Когда-то ты неправильно расставил приоритеты.
— Папа, а пулемёт этот как называется? — спросил вдруг сын.
— А? Что? — Я очнулся, вырвавшись из плена навязчивых видений, из разговора с самим собой. — Называется как? Э-э… — и ляпнул первое, что пришло в голову: — Пулемёт «Максим». Был такой, его в Гражданскую на тачанки ставили.
— Ух ты! — восхитился Максик. — Как у меня имя. Здорово! А Гражданская — это что? Война такая?
— Да. В начале двадцатого века случилась.
— А кто тогда воевал?
— Красные, — я перебрался к нему поближе. — Белые.
Революционеры и юнкера. Большевики, крестьяне, анархисты, царские офицеры, рабочие. Русские люди, патриоты своей родины. Сражались меж собой, отстаивая собственную правоту и точку зрения…
Он не слушал уже, зажегшись свежей идеей, делил солдатиков на отряды.
— Это красные пусть, а это — белые. Красных меньше, и они удирают, но зато тачанка у них. А там пулемёт. Пулемёт «Максим». Бах-бах.
Скрипнула приотворившаяся дверь, я оглянулся, да так и обмер: на пороге стояла Ольга. Иная. Изменившаяся.
Прозревшая.
И в глазах её…
А сын играл, азартно стрелял из пулемёта, подталкивал миниатюрные фигурки. И убитые понарошку солдатики падали. Красные. Белые. Оловянные. Пластмассовые…
— Та-та-та, — Максимка старательно изображал пулемётчика, и я падал, падал, сражённый этой хлёсткой очередью, взглядом этим жены своей. Падал, убитый наповал, — такая боль отражалась на лице её, такое страдание, отвращение и брезгливость.
Валился вместе с игрушечными солдатиками, навзничь, прах к праху, тлен к тлену. «Падают бойцы в обеих армиях, поровну на каждой стороне…» Только они встанут, поднятые рукой полководца, а я — уже нет.
Ольга ничего не говорила, просто стояла и смотрела.
— Господи… — прошептал я, чувствуя, как наваливаются семь этих лет, лживых, неискренних, горьких, и в то же время — сладостных, упоительных. Настоящих. Любовью наполненных. Её — искусственной и фальшивой в зародыше, но распустившейся по рецепту колдовскому цветком дивным, и моей — выстраданной, всамделишной. Пришедшей внезапно и навсегда. — Кто даст судию между мной и мной?..