Амальрик Андрей Алексеевич
Нежеланное путешествие в Сибирь
То, что произошло со мной и что я здесь описываю, не является сколько-нибудь удивительным или исключительным в моей стране. Но как раз этим моя история интересна.
Я старался писать как можно проще, не пренебрегая скучными подробностями; из них, большей частью, и складывается существование заключенного и ссыльного, иначе едва ли можно почувствовать атмосферу, в которой я жил. Я очень хотел писать объективно; если мне это не совсем удалось и кое-где проскальзывают ноты раздражения, я очень сожалею об этом. Я хотел, чтобы читатель, волей-неволей видя всё моими глазами, всё же мог бы дать свою оценку увиденному. Мне самому всё происходящее казалось порой до чудовищности нелепым, в другие минуты — совершенно естественным.
Я буду доволен, если моя книга, пусть в самой незначительной степени, будет содействовать пересмотру взгляда, что насилием можно достичь каких-то положительных результатов.
Глава первая
ИНТЕРВЬЮ ДЛЯ «НЬЮСУИКА»
В конце января 1965 года я был разбужен телефонным звонком, и незнакомый женский голос сказал, что для меня есть каталог выставки Зверева. Так я узнал, что выставка, о которой так много говорилось и в возможность которой так мало верилось, все-таки состоится. Ее предистория довольно интересна, я скажу о ней в двух словах.
Во время своего первого визита в Москву французский дирижер Маркевич увидел в одном частном собрании среди картин Кандинского, Шагала и Татлина работы молодого московского художника Анатолия Зверева. Впоследствии он познакомился с самим Зверевым. Он встретил человека среднего роста, небритого, давно не мывшегося, в поношенной одежде с чужого плеча, стоптанных ботинках, с маленьким личиком, затравленными глазами и нервными жестами. Маркевич уже знал, что перед ним одна из самых интересных фигур современной русской живописи, но я думаю, что в его любви к Звереву как художнику и в решении устроить ему выставку за границей большую роль сыграл интерес к Звереву-человеку. Маркевич и Зверев казались мне вообще очень похожими друг на друга, и мне приходила в голову мысль, что если Звереву дать уверенность и славу знаменитого дирижера, он был бы вылитый Маркевич.
Я познакомился с Игорем Борисовичем Маркевичем во время его последнего приезда в Советский Союз осенью 1964 года, когда, по его словам, выставка уже была делом решенным, он уже договорился с владелицей галереи. Тем не менее я мало верил в это, именно потому, что о выставке так открыто и много говорилось, тогда как мы в Москве самое маленькое начинание в области левого искусства привыкли обставлять строжайшей тайной. И вот теперь я смог убедиться, что был неправ.
Выставка открылась третьего февраля. Не знаю, какое место она заняла в художественной жизни Парижа, но для русского искусства первая выставка художника-авангардиста послевоенного поколения была, как мне кажется, большим событием. Выставка, кроме того, имела еще один любопытный аспект. Она была как бы пробным камнем для советских официальных лиц, ведающих вопросами искусства. Ведь Зверев не считался художником в Советском Союзе, и выставка была частным делом Маркевича, которое он не согласовывал с чиновниками министерства культуры или с другими должностными лицами. Однако, раз уж она открылась, власти должны были как-то выказать свое отношение к ней, тем более, что за выставкой Зверева за границей могли последовать выставки других русских художников, далеких от социалистического реализма и академизма.
Последним в Москве о выставке узнал сам Зверев. Я долго не мог разыскать его, своего дома у него не было, и он скитался по Москве, снимая комнату или ночуя где придется. Обычно он заходил ко мне чуть ли не каждый день, но тут как на зло пропал. Мы уже отмечали открытие выставки, мой отец, художник Плавинский и я, когда неожиданно появился Зверев в непомерно большом красном пальто с чужого плеча. Как кажется, наше известие мало взволновало его, он заметил только, что мы немного поспешили, сегодня еще только второе февраля. Мы, правда, часто путали числа, потому что никто из нас каждый день не ходил на работу.
Тем временем по Москве о выставке стали распространяться самые комичные слухи, вроде того, что выставку посетил Пикассо и скупил все картины или что Маркевич прилетел за Зверевым на самолете и увез его на два дня в Париж. Звереву в Париже крайне не понравилось и он попросился скорее обратно в Москву. Говорили также, что выставленные работы в действительности написала жена Зверева, Зверев подписал, а я продал за бешеные деньги простофиле Маркевичу.
Наконец, Зверевым заинтересовалось министерство культуры. Начальник одного из отделов министерства, ведающий экспортом картин, попытался разыскать Зверева через коллекционера Костаки. Костаки дал Звереву телефон министерства, и в середине февраля он позвонил туда. В министерстве, по словам Зверева, очень обрадовались его звонку и попросили тотчас же зайти и занести свои работы. Тотчас заходить он отказался, сославшись на то, что на днях ложится в больницу, и обещал зайти после операции.
«На днях» Зверев ложился в больницу уже почти целый год, однако ему действительно предстояла операция: надо было вынуть винты, которыми скрепляли сломанную руку, он довольно часто заходил в Институт Склифасовского, но операцию каждый раз откладывали. И на этот раз операцию Зверев упомянул только как предлог, чтобы не ходить в министерство. Зверев думал, что там захотят отобрать его наиболее конформистские работы для продажи в недавно открывшемся художественном салоне для иностранцев, чтобы скорее обратить в валюту квази-успех парижской выставки. Он боялся, что его таким образом постепенно приберут к рукам, лишат возможности писать, как он хочет, и продавать свои картины, кому он пожелает. Перспектива хороших заработков в салоне, по-видимому, мало уравновешивала его опасения.
Едва ли, впрочем, все обстояло именно так. Скорее всего, чиновники министерства разделились на две партии: тех, кто хотел как-то «легализировать» Зверева, раз уж он стал известен, и тех, кто попросту предлагал игнорировать его как умалишенного. Так что, учитывая вдобавок министерскую волокиту, никто сразу бы не потащил Зверева в салон, к нему просто хотели присмотреться. Но если власти не спешили сами продавать работы Зверева, это не значило, что они и в дальнейшем будут мириться с продажей картин левых русских художников за границу. Хотя власти никак открыто не обнаружили своего отрицательного отношения к выставке и советские дипломаты даже присутствовали на ее открытии, вполне могли быть приняты меры, чтобы такие выставки не повторялись без ведома властей и чтобы были закрыты действительные или воображаемые каналы, по которым работы русских авангардистов попадали за границу.
В Москве, таким образом, отношение к парижской выставке было самое двусмысленное. Очень интересно было узнать, как отнеслись к ней за границей. Сведения доходили самые противоречивые. Складывалось впечатление, что французы встретили выставку довольно сдержанно, а англичанам и американцам она понравилась. Те немногие газетные статьи, которые я видел, подтверждали это. Зверев ругал французов, особенно от него доставалось Луи Арагону, который, как говорили, выступил в «Леттр Франсез» резко против выставки.
Мне казалось, что теперь было бы очень интересно, если бы Зверев дал интервью кому-либо из иностранных журналистов в Москве. Зверев был не против, но считал, что касаться выставки и вообще искусства опасно, и хотел говорить в основном о своей любви к черепахам. Как бы то ни было, вопрос об интервью мы с ним решили, дело оставалось только за интервьюером.
Я решил поговорить об этом со знакомым американским дипломатом. Как раз накануне нашего разговора один художник пригласил Зверева и меня к американскому журналисту, имя и фамилию которого он забыл и помнил только, что его жену зовут Кристина и что сам он интересуется русской живописью. Мы не строили из себя важных господ, и для нас этого было вполне достаточно. В тот вечер журналиста не было дома, и художник по телефону договорился с Кристиной, что позвонит через два дня, он не называл нас и сказал только, что с ним зайдут двое его приятелей. Когда я рассказал об этом своему знакомому и спросил, не знает ли он этого журналиста, он сказал, что это Роберт Коренгольд, корреспондент «Ньюсуика», и что я вполне могу поговорить с ним об интервью.
Мы собирались звонить Коренгольду на следующий день вечером, однако рано утром мне позвонил дипломат и сказал, что он хочет зайти ко мне со своим другом, о котором мы говорили вчера. Я понял, что речь идет о Коренгольде. Мы договорились, что они зайдут послезавтра, в 12 часов дня. Завтра мне обещал позвонить Зверев, и я хотел предупредить его.
Оказывается, как раз в день нашего несостоявшегося визита к Коренгольду он получил телеграмму от своей редакции с указанием взять интервью у Зверева, так как в номер идет статья о парижской выставке. Сделать это надо было как можно скорее, иначе интервью уже не пошло бы. И вот в то время, как мы набивались в гости к его жене, он сам рыскал по городу в безуспешных поисках Зверева. Сначала он пытался разыскать его через своих сомнительных русских друзей, молодых художников и писателей. Эти молодые друзья, о которых я еще скажу несколько нелестных слов, нашли, как я узнал потом, Зверева, но у Коренгольда была уже к тому времени договоренность с дипломатом о встрече со Зверевым у меня.
Зверев не позвонил мне в обещанное время, но я думал, что он еще позвонит или зайдет завтра. Но утром вместо Зверева ко мне пришел художник Плавинский и сообщил, что позавчера Зверев неожиданно лег в больницу на операцию. Тогда я решил позвонить Коренгольду, чтобы предупредить его. Дома никто не отвечал, а из конторы ответили, что господина Коренгольда нет и неизвестно, будет ли он сегодня. Когда я выходил из телефонной будки — я звонил из автомата — то увидел, что прислонившись к ней с другой стороны с индифферентным видом стоит какой-то молодой человек. До 12 часов оставалось минут двадцать, и я пошел домой.
Я жил в коммунальной квартире, в огромном доме, построенном в свое время страховым обществом «Россия» для своих служащих. Тогда квартира предназначалась для одной семьи, но сейчас в ней жило четыре. Коридор делил квартиру на две части: справа, прямо у входной двери, находилась наша комната, где я жил вдвоем с отцом. Впрочем, комната еще давно была разгорожена на две, в первой половине жил отец, во второй я. Дальше по той же стороне коридора шли ванная комната, кухня и маленькая комната при кухне, так что мы непосредственно не соседствовали ни с кем из других жильцов. Из кухни одна дверь вела на черную лестницу, заботливо предусмотренную архитекторами страхового общества для кухарок и другой прислуги. Слева от входной двери, напротив нас, жили старуха и ее внук с женой. В следующей комнате — паспортистка милиции со своим мужем и дочерью, и в последней, против