она согласится жить в моей комнате и помогать ему. Вскоре по приезде в Москву я разыскал ее, и мы виделись почти каждый день. Незадолго до отъезда я попросил ее стать моей женой, и она ответила согласием. Узнав, что она хочет выйти замуж за русского, вдобавок за «каторжника», и ехать с ним в Сибирь, ее родители, фанатичные и недалекие татары, пришли в ужас. Мать умоляла дочь одуматься, плакала, пыталась спрятать ее паспорт и вещи, а суровый отец торжественно проклял ее, и она ушла из дома, провожаемая плачем матери и проклятиями отца.
Регистрацию нашего брака пришлось отложить до Сибири, поскольку у меня не было никаких документов, кроме маршрутного листа. Если отпал, таким образом, вариант фиктивного брака и связанные с ним надежды на прописку, поскольку родители моей жены никогда не согласились бы прописать меня у них в квартире, я решил спасти все же свои книги и картины от «оценки и хранения» их властями, уже убедившись, что это такое. Кроме того, мне крайне не хотелось, чтобы кто-то опять рылся в наших вещах. Но перевозить вещи к моим друзьям, на что они дали согласие, уже не было времени. 12 октября кончался срок маршрутного листа, и 13-го я должен был уже предъявить его кривошеинскому коменданту. Для этого нужно было выехать из Москвы по крайней мере 9-го, между тем, подавленный смертью отца, я почти ничего не делал, и к 9-му октября все мои вещи еще оставались на Суворовском бульваре. Я решил тогда попросить в своей старой поликлинике бюллетень на три дня, воспользовавшись легким гриппом. Наш прежний участковый врач, пожилая толстая женщина, отнеслась к моей просьбе сочувственно, но сказала, что как же она сможет дать мне бюллетень, раз я уже не прописан в их районе? Она позвала на помощь заведующую отделением, и та на свой страх и риск выписала мне бюллетень. Каково же было удивление канцеляристки, ставившей на бюллетенях штамп поликлиники, когда вместо паспорта с пропиской я протянул ей свой маршрутный лист. Кое-как она все же поставила мне штамп, и теперь я мог пробыть в Москве лишних три дня. Тут же я позвонил начальнику Жилищной конторы и попросил не опечатывать комнату до моего отъезда 12-го октября.
Вечером девятого я начал разбирать вместе со своей приятельницей бумаги. Просматривая, я рвал многие на куски и с криком: «Пропади все пропадом!» — разбрасывал их по комнате, так что весь пол стал белым от бумажных обрывков. Позднее зашли Гюзель и муж моей приятельницы, и мы вчетвером выпили за наш невеселый брак и конец дома на Суворовском бульваре. Мы завели пластинки, и я помню, как моя пьяная жена танцевала в красных сапожках испанские танцы, поднимая вихрь белых бумаг среди разгромленной комнаты.
Перевоз вещей оказался делом хлопотливым. Когда мы перевезли на грузовом такси книги, картины и кое-что из одежды, оказалось, что все это некуда деть на новом месте, и через день пришлось еще нанимать машину с грузчиками, чтобы перевезти книжный и платяной шкафы, куда все можно было бы сложить. Мы долго искали машину с грузчиками. Мой товарищ по ошибке попал на автобазу, занимающуюся перевозкой строительных грузов, и начальник, не понимая, что он хочет от него, толкуя о каких-то шкафах, долго рассказывал ему о выполнении плана, показывая многочисленные графики, пока мой озадаченный товарищ не покинул столь же озадаченного начальника. Только 12 октября, к середине дня, все было закончено.
Уже заранее я взял билеты на пассажирский поезд «Москва-Томск», который отходил с Казанского вокзала в одиннадцать часов вечера. Я так устал от Москвы, что даже хотел уехать скорее. Но за три часа до отъезда я сообразил, что нас ожидает новая трудность. У меня в Москве хранилось немного денег, но я жил на них две недели, перевез вещи и купил два билета до Томска. Теперь же у меня не осталось ни копейки: неизвестно, что бы мы ели в дороге и как добрались бы от Томска до Гурьевки. Уже за час до отхода поезда мы с нетерпением ожидали моего товарища, который обещал достать двадцать рублей. Наконец он появился, мы наскоро выпили бутылку вина на дорогу и поехали на вокзал. Так мы отправились в свадебное путешествие, окрашенное в мрачные тона смерти, ссылки и полной неопределенности нашего будущего.
В день нашего отъезда в Москве пошел снег, но чем дальше мы ехали на восток, тем становилось теплее. Поздно вечером 15 октября мы прибыли в Томск. Оказалось, что ближайший пароход идет только завтра в двенадцать дня. Мы сдали вещи в камеру хранения на пристани — кроме одежды, мы взяли этюдник и рулон бумаги для Гюзель и мою пишущую машинку, — и через весь город пошли пешком обратно на вокзал, на пристани зал ожидания на ночь закрыли. На вокзале все скамьи были заняты, мы сели на пол возле группы цыган в ярких одеждах и так провели всю ночь.
Днем должны были идти быстроходная «ракета» и пароход. Денег на «ракету» у нас не было, и мы сели на пароход, в душном трюме мы тащились по реке целый день. Когда мы подходили к Кривошеину, была ночь, в кромешной темноте горели только неяркие огни на пристани. Кажется, мы были единственными, кто сошел здесь. В полной тишине шли мы по деревянному мостику, еще таща свои вещи. Мы спешили в милицию, чтобы отдать дежурному маршрутный лист и бюллетень. Нам некуда было идти, и я попросил у дежурного разрешения переночевать в милиции. Придирчиво рассмотрев паспорт Гюзель и заметив, что брак наш не зарегистрирован, он все же разрешил нам остаться и даже напоил фруктовым чаем, какой я пил в камере в мою последнюю тюремную ночь.
Ночь мы проспали на полу в коридоре, а рано утром пошли на окраину села, в надежде поймать попутную машину. Уже начинались сибирские холода, деревья были покрыты инеем. До Новокривошеина нас подвез на телеге мужик из соседней деревни, а там мы сели на грузовик, который шел в Малиновку. По странному совпадению, в кабине сидел Жарков, который отвез меня в Гурьевку первый раз. Миновав сжатые овсяные поля с пасущимися коровами, дорога повернула, и на миг с горы открылись разбросанные по косогорам избы: Гурьевка.
Глава двадцать первая
ГУРЬЕВКА
Перед своим отъездом обе группы студентов прибили к наружной стороне моего дома старые ботинки, брюки и кепки, так что нам с Гюзель дом издали напомнил какое-то произведение американского попарта. Внутри было пусто и холодно. Едва мы сложили вещи, как появилась Аксинья, та самая, у которой жил Лева. Аксинья эта была вроде деревенской газеты и первая узнавала и разносила новости. Она сказала, что Лева ушел от нее, и настойчиво приглашала нас жить к себе, говоря: как же вы будете зимовать в гнилой избе, да еще без дров? Гюзель, которая от непривычки растерялась и испугалась холодной избы, хотела было пойти жить к Аксинье. Однако я уже твердо решил ни к кому не идти на квартиру, а жить самостоятельно. Вслед за Аксиньей зашла наша соседка, Сонька, и пригласила нас поесть с дороги. Раньше я своих соседей совсем не знал.
У кладовщицы мы забрали свои вещи, которые она свезла в кладовую после моего отъезда, и начали устраиваться в доме. Я разобрал студенческие нары, затопил печь, Гюзель подмела пол и постелила на кровать клетчатый плед. Наша изба приобрела даже уютный вид. Я развел глину, обмазал и укрепил потрескавшуюся печку, потом замазал кое-где щели в стенах и оконные рамы, но толку от этого было мало. И впоследствии, когда начались сильные морозы, нам приходилось затыкать щели соломой, тряпками, замазывать глиной и даже залеплять вареными макаронами. Вскоре мы набили соломой сшитый из мешков матрас, и могли спать уже не на голых досках. Гюзель вымыла окна. Несмотря на октябрь, стояли солнечные дни. Сквозь окно мы видели лошадей, медленно идущих по коричневато-зеленой от жухлой травы земле.
В первый же день я зашел представиться бригадиру. Тот доложил мне, вроде как районному начальству, что все полевые работы закончены. Меня гораздо больше волновало, что мы с Гюзель будем есть. Так как томичи уехали, в кладовой не было уже ни мяса, ни яиц. Был еще сахар, подсолнечное масло, пшенная крупа и макароны. Я спросил бригадира, не могут ли мне, раз нет ни яиц, ни мяса, давать вместо одного два литра молока. Бригадир сказал, что сам он решить не может, надо запрашивать правление, но едва ли разрешат — я и без того колхозу много должен. Так я это и оставил. Зато он сказал, что я могу, пока не засыпали на зиму хранилище, взять картошку. На второй или на третий день мы с Гюзель набрали десять мешков картошки, отвезли на телеге домой и засыпали себе в подполье. Благодаря этой картошке мы зимой и не умерли с голоду. Хлеба в кладовой уже не было, и я взял муку, из которой нам согласилась печь хлеб наша старая соседка, свекровь Соньки. Когда отношения с соседями испортились, Гюзель сама пекла хлеб на соде. Духовки у нас не было, и приходилось печь маленькие пышки прямо в топке.
Первое время к нам часто заходили гости: посмотреть на Гюзель и вообще на то, как живут москвичи. Молча, без стука входили, садились на порог, долго чесали в затылке и с трудом развязывали языки, потому что сказать было нечего. Мы так же молча смотрели на них со скамьи за столом. Одним из первых зашел Лева, который теперь вместо меня пас коров с Санькой. Лева тоже был молодожен. По приезде в Гурьевку он все время осуждал Саньку и Леньку, что они сошлись с женщинами почти на десять лет их старше, повторяя: какой позор, как-де это можно терпеть! Но по мере того, как надвигалась голодная зима, Лева забеспокоился. В мое уже отсутствие он сошелся с горбатенькой Полей, старше его лет на двадцать, и перешел жить к ней. Правда, Аксинья была немногим старше Поли, но у нее не было ни свиньи, ни коровы. Чувствовал себя Лева превосходно: вместо тощего летнего рациона из колхозной кладовой он ел сало, запивая его бражкой, и, будучи от природы человеком непосредственным, пьяным ходил по деревне и рассказывал: вот как я живу — сало ем, мясом закусываю, бражкой запиваю, в Москве я так не жил. А чтобы как-то скрасить брачные развлечения со своей престарелой подругой, он по пьяной лавочке устраивал такие спектакли: приглашал к определенному часу к окнам мужиков со всей деревни, зажигал в доме свет и показывал со своей Полей разные незамысловатые фокусы.
Заходил еще Санька, почти всегда пьяный, за ним иногда приходила его подруга Надя, костистая, с вислыми губами и необыкновенно громким крикливым голосом. Она объясняла свой голос тем, что у нее мать глухая и всем детям приходилось с детства кричать. Она была женщина решительная и неплохая, к Саньке же относилась как к маленькому ребенку у нее на попечении. Заходили два брата-старика: дядя Гриша, контуженный на войне, с постоянно трясущейся рукой и заикающийся дядя Петя. У них я потом часто мылся в бане. Зимой дядя Гриша заходил чуть не каждый день, как он говорил, «в карты гулять». До карточной игры он был большой охотник, хотя из-за контузии не мог удержать карты в руке и они рассыпались по всей избе. И многие еще заходили.
Первое время часто у нас бывали наши соседи: маленькая краснощекая Сонька и ее муж тракторист Митька, очень похожий на Чарли Чаплина, только с рыжими усами, или, еще лучше сказать, на Иванушку-дурачка. У них было три дочери, самой старшей около пяти лет, жили они вместе с Митькиным младшим братом и их матерью, которая пекла нам хлеб. Митькин брат, Гоша, тоже работал трактористом, он отслужил уже в армии и к остальным деревенским относился немного свысока, паспорт свой в контору не отдавал и говорил, что скоро уедет отсюда. Митька с Сонькой хотели в ноябре отмечать день рождения одной из дочерей, заварили бражку и попросили, нельзя ли спрятать ее пока у нас. Летом Сонька подралась со своей старшей сестрой Катей, той самой, которая жила с «тунеядцем» Федей, и пожаловалась на нее в милицию. Нагрянула милиция, а Катя как раз гонит самогон. Ее оштрафовали на сто рублей, и Катя поклялась отомстить сестре. Вот Сонька с Митькой и боялись держать брагу у себя дома, два больших бидона простояли у нас до ноября за печкой. Один бидон распили на гулянке, а другой довольно еще долго стоял у нас в подполье, и мы с Гюзель несколько раз совершали преступление: отливали себе бражки и доливали простой воды, пока Митька не забрал бидоны. В благодарность за хранение бражки Сонька пригласила нас на день рождения. Гости расселись за составленными в ряд столами, было человек двадцать. Сначала почти в молчании пили самогон, потом бражку, закусывали холодной бараниной, студнем и печеными пирожками с мясом, все в очень небольших количествах. Некоторое разнообразие вносил только пьяный Лева, приглашенный вместе с Полей, он