4.12.59. Ленинград.
Я все еще лежу. Но много работаю. С Машкой мы видимся только по вечерам— перед ужином и после ужина.
Сегодня немножко читали (Чарушина, Сладкова), разглядывали картинки в “Мурзилке”, играли в “лепешки”. Еще раз убедился в том, что игрушки- импровизации доставляют ребенку (во всяком случае, ребенку этого возраста) гораздо больше радости, чем игрушки магазинные, готовые, то есть уменьшенные копии настоящих людей, зверей и предметов: куклы, собаки, мишки, посуда, автомашины и тому подобное.
“Лепешки”— это разноцветные пирамиды. Их у меня четыре. Самая маленькая— это Маша, маленькая потолще— Павлик, тоненькая высокая— мама, а самая высокая— папа.
Маша играет с этими куклами-абстракциями с большим удовольствием, чем с куклами-натуралистками, всеми этими Сонями, Тамарами, Аннабеллами. Она раздевает пирамидки и одевает, купает их, делает с ними гимнастику.
Почему же играть с этими пирамидками интереснее? Вероятно, только потому, что тут больше простора для творчества.
* * *
Я поставил на голову “папе” самую маленькую пирамидку— “Машу”.
Машка придумала молниеносно. Схватила толстого “Павлика” и говорит:
— Это не Павлик, это тетя Ляля.
И густым трагическим голосом тети Ляли, обращаясь к “папе”, восклицает:
— Алексей, не нужно! Алексей!!!
Именно так, в этих выражениях и с теми же трагическими интонациями, взывает ко мне моя сестрица, когда я проделываю с Машкой какие-нибудь акробатические трюки, сажаю ее на плечи, на багажник велосипеда и тому подобное.
Какое же воображение у трехлетнего ребенка! И какое острое художническое зрение! Увидеть за этими деревяшками живых, конкретных людей и тут же придумать им роли, целую сценку!..
* * *
Вчера вечером, вызывая к себе маму, я кричал грубым голосом:
— Люди! Звери! Птицы! Рыбы! Насекомые!
— Не кричи!— умоляла меня Машка.— Не кричи, а то меня возьмут.
То есть заберут спать.
* * *
— Насекомые!
Машка удивилась:
— Какие босикомые?
7.12.59.
Вчера была у меня недолго. Читали, потом играли в превращения.
Я говорю:
— Будь волк!
— Bay... Bay.
— Будь муха!
— Ж-ж-ж. Ж-ж-ж.
— Будь корова.
— Му-у-у-уу... Я вам м-м-м-молочко несу-у-у...
— Будь стул!
Подумала секунду— и скорчилась, приняла какую-то замысловатую позу, в которой она кажется себе похожей на стул.
* * *
Обещал ей как-то показать настоящий шприц для уколов.
Показал. Она увидела и испугалась.
— Не надо! Боюсь! Больно будет.
— Давай я тебе покажу, как укол делают.
— Боюсь!
— Я тебе больно не сделаю. Я без иголки.
— Боюсь!
— Папа говорит, что больно не будет...
— Будет!
— Иди сюда!
— Боюсь.
— Если папа говорит, что больно не будет, надо папе верить.
Не верит. И это меня, конечно, огорчает. А потом я подумал, что где же им верить, детям, если их на каждом шагу обманывают, объегоривают, обмишуривают.
— Иди, девочка, иди, дай ручку, больно не будет.
Девочка доверчиво протягивает руку, а ей: р-раз!
— Ничего, ничего, не плачь, сейчас пройдет.
Трудно, но надо воспитывать так, что:
— Будет немножко больно, но потерпи...
И всегда надо правду!
* * *
И вот— кстати— о правде.
Вчера мама возвращается из своего очередного похода, в прихожей ее встречает Машка и с места в карьер объявляет ей:
— Мамочка, я плохо себя вела, я была нехорошая.
Похвальна ли такая самокритика? Нет, в данном случае нисколько не похвальна.
Машка совершила поступок действительно очень дурной. После дневного сна она не захотела одеваться, раскидала всю свою одежду, а когда бабушка попыталась взять ее на руки, толкнула бабушку и несколько раз ударила ее по лицу.
Бабушка плакала.
И тут раздались три звонка, означавшие, что пришла мама.
— Сейчас я расскажу мамочке, как ты себя вела,— сказала бабушка.
— Не надо, можешь не говорить, я сама расскажу.
Расчет бы простой. Уже не один раз Машка признавалась в своих грехах, и чаще всего ее не только прощали, но и хвалили за правдивость.
На этот раз не вышло.
Мама накричала на Машку и велела ей немедленно извиниться перед бабушкой.
— Ты сама знаешь, что нужно сделать,— сказала она.
— Не помню,— нахмурилась Машка.
Извиняться она ни за что не хотела. Это уже второй случай, когда она отказывается извиняться перед бабушкой.
Когда я узнал о случившемся, я настоял, чтобы этот случай не был оставлен без последствий. Одних извинений тут мало. Нужно, чтобы девчонка поняла, как плохо она поступила. А индульгенция, которая покупается за бездушное, холодное “прости”, ничего не стоит.
От моего имени Маше было объявлено, что папа не хочет ее видеть.
Мама не разговаривала с ней.
И даже бабушке было рекомендовано, чтобы она не таяла от первого слова раскаяния, от первого поцелуя внучки.
Когда Машка наконец сказала:
— Прости, бабушка.
Та ответила:
— Я еще подумаю, стоит ли тебя прощать.
Все это было и для бабушки и для Машки потрясением. Между нами говоря, кто из них больше виноват— я судить не берусь. Знаю только, что если бы моя милая, добрая и мягкая тещенька так не распустила девчонку, нам не пришлось бы всем домом устраивать этот педагогический аврал.
Машку было жалко. Весь вечер она сидела в столовой на тахте и негромко подвывала:
— Ма-а-а-а-ма-а-а...
* * *
Была ли в этом случае перегнута палка? Думаю, что нет, не была.
Одними внушениями, проповедью, разговорами о том, что дурно бить по лицу любимого и любящего тебя человека, тут обойтись нельзя было. Нужна была строгость. И нужно было потрясение.
А сегодня— новая беда.
Нашла на полу или в корзине для бумаг ломаную немецкую “архитекторскую” кнопку— красивую, блестящую, золотую...
— Денежка,— сказал я.
Она засмеялась: дескать, шутишь!