— Продолжайте стрелять, майор… — кивнул в ответ Александр и, чуть подволакивая ногу, медленно пошел к отведенному для него дому. Этот путь за прошедшие три дня он совершал много раз.
Не такой он представлял себе осаду крепостей!
По рассказам отца и многих других генералов Александр знал, как брали штурмом те же Бендеры и Константинополь — везде пороховой дым, озверелые солдаты, идущие на приступ, и яростное сопротивление осажденных. И в конце концов развевающийся по ветру русский флаг, поднятый на одной из башен.
А тут происходило совершенно иное. Фельдмаршал поставил железных монстров, что метают тяжеленные снаряды на четыре версты, для перевозки которых были задействованы сотни повозок.
И днем и ночью идет беспощадная бомбардировка — пока одни орудия остывают, другие выплевывают смертоносные снаряды, причем совершенно безнаказанно: крепостные пушки англичан не в состоянии добросить свои ядра до позиции русской батареи, а потому гарнизон просто стоически терпит бомбардировку.
Последнее обстоятельство больше всего удивляло Александра. Он невольно восхищался англичанами, находившимися уже третий день под жесточайшим обстрелом, — гарнизон не мог не понимать, что обороняемая крепость обречена.
— Завтра к ним нужно отправить парламентера — пусть сдаются на почетных условиях!
Мэдстоун
Петр молча сидел на холодном как лед большом камне и только задумчиво хмурил брови.
— Не суди да не судим будешь!
Мягкий голос мог принадлежать только одному человеку, и Петр, повернувшись, с болью в глазах посмотрел на старого священника, возникшего неизвестно откуда.
— Почему ты ко мне приходишь только во сне? И именно тогда, когда крови пролито не просто по щиколотку, а по колено.
— Когда смерть набрасывает свое покрывало, — священник продолжал говорить мягко и увещевающе, — и освобождается человеческая боль, уходят души рабов Божьих, мир становится другим.
— Лучше или хуже? — с усмешкой спросил Петр. Раздражения у него не было, одна только бесконечная усталость.
— Я не сказал, сын мой, что он становится лучше или хуже. Он становится иным. Каждый из павших мог оставить свой след, потом его дети, внуки, правнуки, те, которые не родились и никогда не появятся на свет. Жизнь — это нить, которая протягивается через века, и нельзя ее рубить вот так просто, острой сталью…
Петр заскрипел зубами. Он думал об этом минуту назад, а старик словно прочитал его мысли.
Впрочем, почему словно?!
Глядя в эти умные усталые печальные глаза, Петр испытывал желание выговориться, распахнуть свою душу. Именно таким, как этот старик, и нужно быть настоящим пастырям, ибо это совесть людская.
Можно ухмыляться, презрительно говорить «поп», не ходить в церковь. Все можно?! Вершить злые дела и, пожимая плечами, отвечать: «не я первый начал» или «все такие», но от себя самого, от своих страданий, маеты душевной, вызванной муками совести, куда денешься?!
— Душа всегда ищет оправданий, сын мой. А оттого она их ищет, что не хочет страдать при жизни, и человек склонен прибегать не к покаянию, а к обелению и самого себя, и своих поступков…
Старик сел рядом с ним на камень, положив узловатые, в застарелых мозолях ладони на колени. После недолгой паузы снова заговорил, и такая горечь звучала в его словах, что Петру стало еще более тоскливо, да так что зубы свело.
— Господь говорил: «Мое мщение, аз и воздам!» Ты чувствуешь в себе правоту, сын мой, когда хочешь истребить целый народ?
— Но ведь были Содом с Гоморрою! Да и потоп неспроста случился, святой отец!
— Ты хочешь стать Вседержителем?
Бесхитростный вопрос старика сразил Петра наповал — крыть на него было нечем. А тот таким же тихим голосом продолжил говорить, а каждое его слово проникало во все клеточки мозга:
— Представь на секунду, сын мой, что на свете разом исчезли лошади. Будет от того жить легче другим? А что станет с твоей армией? Вот то-то и оно! Так то скотина бессловесная, а тут люди живые, с душою, искрой Божьей осененные.
— Так что же делать? — прошептал Петр.