атмосфера отделяла мастерскую от внешнего мира, от улицы, от города, который начинался сразу за дверью. Я прошелся вдоль полок — мастер, кстати, звали его Хессе, мне это позволил, — рассматривая аккуратно разложенные рашпили, напильники, стамески. На верстаке лежала скрипка, рядом с ней — дека; над этим инструментом он, видимо, в данный момент работал. Тут же — рубанок и маленькая пилка. Над верстаком на проволоке висели рядышком инструменты, которые тоже находились в работе. Но больше всего меня заворожил и запах дерева и странный свет.
Когда в школе началась летняя практика, Торстен, уговорив отца помочь, напросился к скрипичному мастеру. Хессе сначала был против; подмастерий у него никогда не водилось, он предпочитал работать один.
«Но он чувствовал себя обязанным моему отцу и поэтому велел мне сделать сначала пробную работу. Это означало, что я должен был что-то выпилить по дереву, как на уроках труда в школе. Для меня это проблемы не составляло, и у Хессе больше не было причин мне отказывать».
Практика длилась больше трех недель. После этого Хессе сказал юному Торстену Теделю, что тот может приходить всегда, когда у него есть время, и помогать ему. И он стал приходить, когда мог, а потом и вовсе перешел к нему, когда с некоторым трудом, но без особых мук сдал-таки экзамен на аттестат зрелости. Торстен Тедель был у Хессе первым и последним учеником. Отец Торстена расстроился было, что сын решил не получать высшее образование, но быстро утешил себя тем, что все-таки музыке он так или иначе остался верен.
«Все три года, пока я работал у Хессе, я ни дня не болел. Каждое утро я ехал к нему, переполненный радостью. Он преподал мне тысячу разных тонкостей и еще поведал особые секреты, какие, наверное, каждый скрипичный мастер передает своему ученику и которые, наверное, звучат немного сентиментально — такой например: „Дерево нужно понимать“. Возможно, это сообщил ему его отец, а тому в свою очередь — тоже его отец и так далее, ведь этим делом занимались у них пять поколений, но ведь это же и вправду верно. Нужно действительно понимать дерево, иначе оно не звучит. Я бы сам рассказал об этом сегодня своему ученику, но учеников у меня нет, и я предпочитаю их не иметь».
В Касселе после завершения ученичества Тедель не мог и не хотел оставаться, поэтому принял первое же подвернувшееся предложение, которое привело его в Берлин, в скрипичные мастерские в Шарлоттенбурге, недалеко от дворца. Когда он приехал, ему было двадцать два года, до того он практически никуда из Касселя не выезжал, плохо ориентировался в большом городе, не знал, как открывается дверь вагона метро, имел скудный опыт общения с женщинами, у него не было в Берлине никаких покровителей, и все-таки он не погиб. Семь лет отработал на Кайзер-Фридрихштрассе, а потом открыл собственное предприятие в Вильмерсдорфе.
Начиная с этого места его рассказ сделался каким-то расплывчатым, неотчетливым, утратил пластичность, и я понял только, что на второй год он познакомился с известной французской скрипачкой, которая однажды пришла к нему в ателье, Камиллой Кесслер. У нее были постоянные контракты в Берлине, их связь длилась примерно год, пока мадам Кесслер не покинула Берлин окончательно. Бурный роман, нечто совершенно новое в жизни Торсена Теделя, роман, которого он никак не ожидал, видел такое до сих пор исключительно в кино, думая при этом: «Ну, это не для таких, как я». Я понял также, что плодом этой связи был сын Кристоф, который большую часть жизни проводил в психиатрической клинике, в Целендорфе, поскольку находился в хронической депрессии, в своеобразном сумеречном состоянии паралича, был почти недвижим и вместе с тем склонен к суициду: вот почему его держали взаперти и под неусыпным надзором. Он не рассказывал мне, когда это началось, был ли сын вообще когда-нибудь в нормальном состоянии и что послужило поводом к болезни, а я и не стал расспрашивать, мне не хотелось строить предположения, основанные на бытовых представлениях о психологии, приплетать сюда мать, которой сыну, возможно, не хватало, воображать, как отец, особенно после разлуки с нею, укрылся от мира у себя в мастерской, ведь на деле все могло быть совершенно иначе. Начиная с 2016 года, и здесь картина складывалась опять много яснее, мастерская Теделя на Нассауишештрассе в Берлине стала своеобразным тайным почтовым ящиком для одного определенного крыла движения сопротивления. Кому нужен скрипичных дел мастер, от него никто не ожидает ничего дурного, а если ему кто-то приносит какие-то бумажки, предположим, письмо, то ясно, что речь идет о подробностях заказа, об особых пожеланиях клиента, когда мастер делал ему скрипку, виолончель или контрабас. И если на следующий день приходит кто-то другой, чтобы забрать письмо, то этому находится столь же правдоподобное объяснение. Сам мастер неотлучно сидит у себя в мастерской, он выпиливает, строгает и зачищает края деталей, он гнет и склеивает, он фугует и скрепляет дно и деку, он прилаживает гриф к контрабасу, он радостно приветствует знаменитого солиста филармонии, он прислушивается к его пожеланиям, понимает его проблемы, заботится о том, чтобы и в годы диктатуры музыкальная жизнь не замирала, а то, что происходит вокруг, его совершенно не интересует. Потом опять приходит человек, чтобы забрать или принести письмо, какую-то новость, предположим, Зандер, или Тобиас Динкгрефе, или, наконец, совсем юный Карстен Неттельбек, — из рассказа Теделя я начинаю понимать, что многие обитатели нашей территории знали друг друга раньше, с тех самых героических времен, когда сам я прохлаждался в Аахене, фланируя между кофе, какао, табаком и мягкой постелью и прикрывая тайные интрижки сына своего шефа.
Этим объяснялось и то, почему Торстен Тедель, уже в конце длительного процесса заселения нашей территории, оставил свою мастерскую в Вильмерсдорфе и переехал сюда, не говоря уже о том, что здесь он получил гораздо более просторное помещение. Он в каком-то смысле просто вернулся домой, к тем немногим людям, которым доверял.
Мы почти закончили ужинать, когда он досказал свою историю. Ресторан по-прежнему был полон до отказа, и мне казалось, что уровень шума, стук и звон, смех и восклицания, пение и жужжание становились все громче. За последние три четверти часа я ни слова не промолвил, и пришлось откашляться, чтобы очистить горло. Сам не зная почему, я ощутил в эту минуту полное, почти неограниченное доверие к моему визави, и в голове у меня сложилась