мельтешащей, полной жизни и подозрения ряби новых наших небес – просто сейчас такой мир, думаем мы, и мы его часть, и, наверное, это просто правильный порядок вещей, которому мы помогаем осуществляться. Мы обязательно выберемся, и обязательно встретимся через несколько лет, и обязательно распределим наши новые обязанности и будем руководить этим новым, расстилающимся у наших ног, миром, потому что у нас уже есть все ключи. Точнее, мы и есть ключи, и, кроме нас самих, у нас больше ничего нет. И этот отчет мы можем с чистой совестью отправить сами себе, а также в Национальный Архив – теперь Управление и мы тоже, а невыполнение обещания теперь технически невозможно.
Кофе мертвый
Кофе живой по-вьетнамски с йогуртом
Кофейничек
Лея Любомирская
Третий день лил дождь, и красить было нельзя. Маляры с утра набились к Манеле, составили вместе два стола, пили пиво, играли в карты по маленькой. Прораб велел приходить каждый день, хоть дождь, хоть что, и сам приходил, проверял, записывал в книжечку, грозился не заплатить всей бригаде, если кто пропустит хоть разок, ему верили, он был человек бессердечный и еще в феврале уволил Да Силву, а у Да Силвы была уважительная причина и справка от доктора. Маляры взяли к пиву соленых бобов, хотели плевать шкурки на пол – Манела пообещала выгнать под дождь и больше не пустить.
– Рабочего человека всякий рад ущемить, – сказал Перейра, но его не поддержали, снова раздали карты.
Сыграли третью партию, Перейра выиграл, довольный, полез по столу сгребать монеты. Фонсека шлепнул картами о стол, поднялся, потянул со стула куртку.
– Куда собрался? – спросил Гандум. Гандум был самый старший, лет пятидесяти, лицо черное в страшных белых пятнах витилиго, глаза навыкате, не от болезни, от зависти и дурного нрава. Гандум любил заглядывать в окна и пугать хозяев. Маляры рассказывали, что когда красили многоэтажную башню на бульваре, какая-то дамочка, нестарая еще, увидев, как к ней в окно десятого этажа лезет жуткая пегая рожая с вытаращенными глазами, хлопнулась в обморок, да так неудачно – попала виском на край стола и тут же отдала богу душу. Родня подняла большой шум, требовала компенсации, но доказать ничего не сумели и остались ни с чем, еще и судебные издержки оплатили. Фонсека башни на бульваре со всеми не красил, был в отпуску, ездил в деревню к матери. Надо было стены у дома кое-где подправить, крышу переложить, оградку поставить взамен погнившей, и вообще, мало ли мужчине дел в деревне. А когда вернулся, суд уже кончился. Гандум ходил довольный, пучил глаза, похохатывал. Прораб хотел его уволить, но ему контора не позволила, у Гандума договор фильдеперсовый, на десять лет, а сам он член профсоюза. Прораб два дня не допускал Гандума к работе, потом приставил к нему вернувшегося Фонсеку, велел следить, не лезет ли Гандум в окна, и докладывать лично ему. Фонсека был недоволен, он любил работать один, не в большой люльке, а в альпинистских стропах, но с прорабом не спорил, к тому же, и дамочку незнакомую, что расшибла себе висок, Фонсеке было жалко, а Гандума он недолюбливал.
– Не твое дело. Пойду люльку проверю.
– А ты не груби, – спокойно сказал Гандум. – Что ей сделается, люльке твоей? Повесили – и висит, мокнет. А по технике безопасности я с тобой должен идти, страховать тебе, чтоб ты не свалился.
– Ты не свались, – огрызнулся Фонсека и вышел, на ходу застегивая куртку. Манела, протиравшая стаканы нечистым сырым полотенцем, посмотрела ему вслед и зевнула. В такую погоду ей всегда бывало сонно.
На улице Фонсека хотел покурить и настроиться, но дождь, ослабший было с утра, опять припустил, тугие, как плети, струи били по голове и плечам, гасили слабый огонек зажигалки. Фонсека смял в кулаке размокшую сигарету, отбросил куда-то в лужу и побежал к дому, который они красили. Нажал на кнопку домофона, сделал в камеру доброе просительное лицо.
– Кто там? – спросил старческий голос.
– Это маляр, дона Этельвина, – ответил Фонсека. – Мы у вас красим.