говорите мне, что данные из Пскова вы получили от верного информатора… Я сюда шел через Псков. И на базаре покупал фунт хлеба. Цены даны полугодовой давности, сейчас совсем иные… И никто не приезжал в Москву из представителей великих держав с предложением насчет Красина.
Принесли блинчики; Исаев набросился на них с жадностью.
Дренькнул звоночек у двери, и Вахт воскликнул — с деланным удивлением:
— Лев Кириллыч, здрасьте, какими судьбами?!
Подняв голову, Исаев увидел Головкина: он узнал его по фотографиям, которые хранились в ЧК. Головкин был связан с эсеровской контрразведкой.
— Знакомьтесь, гражданин Исаев — из России. А это наш журналист Лев Головкин.
Головкин подозвал толстушку в туго накрахмаленном фартучке:
— Кофе, два сухарика и воды.
— Хотите блинчиков, Головкин? — спросил Вахт.
— Нет, благодарю.
— Максим Максимович работал с Ванюшиным в пресс-группе Колчака в девятнадцатом, — сказал Вахт, — может быть, попросим его как нашего коллегу выступить с заметками в газете?
— Это было бы прекрасно… — сказал Головкин, поблагодарив кивком головы толстушку, принесшую ему кофе.
— Я вынужден отклонить это лестное предложение.
— Почему?
— Потому что я намереваюсь возвратиться на родину в самом недалеком будущем.
— У гражданина Исаева есть рекомендательное письмо от Урусова, — заметил Вахт.
— Как себя чувствует князь? — поинтересовался Головкин.
— Плохо.
— Но он сотрудничает с большевиками?
— Что бы делали вы на его месте?
— Каким образом вы с ним встретились?
— В коридоре Нарбанка. Он там и написал мне эту записочку.
— Допустим, вы получите временный вид на жительство. А что дальше?
— Дальше я рассчитываю на помощь друзей.
— Наших или иностранных?
— Всяких.
— Не стоит вам улититься, Максим Максимович, — сказал Головкин, — кроме как к нам, идти здесь не к кому. «Последние известия» — черносотенные монархисты; они вам помогать не станут.
— Есть комитет помощи беженцам… Вырубов, Оболенский — я думаю, они не столь перепуганы, — откровенно усмехнувшись, сказал Исаев, — или их судьба также горестна?
— Комитет беженцев занят иными задачами: они не преследуют целей политической борьбы, они смирились с поражением.
— Значит, в Эстонии есть только одна сила, серьезно думающая о борьбе?
Вахт и Головкин ответили одновременно.
— Нет, отчего же, — сказал Головкин.
— Конечно, мы, — сказал Вахт.
И вдруг Головкин захохотал; он сгибался в три погибели, вытирая слезы, мотал головой, а потом, успокоившись, сказал:
— Конспираторы дерьмовые! Тени своей боимся!
Исаев закурил:
— Сейчас у меня внутри словно что-то обвалилось, Лев Кириллыч. Словно накипи в чайнике смыло… «Журналист, коллега…» Думаете, что мы дома так ничего про вас и не знаем?
Застегнув пуговицу на пиджаке, словно собираясь подняться, он добавил:
— Меня уполномочили вам сказать, чтобы вы были особо осторожны со всеми, кто приезжает из Совдепии, и с людьми, которые с ними здесь связаны.
— Вы думаете, много людей из Совдепии пойдут на связь с нами? — спросил Вахт.
— Я высказал пожелание друзей, которые знают и о вашей работе, и о том, каким журналистом на самом деле является Лев Кириллыч.
— Средним, — улыбнулся Головкин. — Максим Максимович, я был рад видеть вас, и, если вы сможете надежно легализоваться здесь, я бы просил вас зайти к нам еще раз — перед отъездом в Совдепию… Если, конечно, не передумаете возвращаться — после здешних-то блинчиков…
— Если и вы надумаете поехать туда — готовьтесь, я загляну к вам… Маленькая разница в приставках, а смысл-то эк меняет: «пере» или «на-думаете», а?
— Если этот разговор серьезен, тогда я буду готовиться… Я запрошу моих друзей в России о крове и документах заранее, а не столь скоропалительно, как вы…
— Скоропалительно приехал писатель Никандров и оказался в тюрьме, — заметил Вахт, — а Воронцов по его документам отправился в Совдепию!
Максим Максимович вспомнил радиограмму Севзапчека о переходе эстонской границы неизвестным, который, отстреливаясь, убил двух пограничников, эстонца и русского, — это было за неделю перед его отъездом из Москвы.
— О том, что Воронцов перешел границу, — жестко сказал Головкин, — я бы с радостью сказал «товарищам», не будь они мне так ненавистны. Жаль только, что судить Воронцова станут как врага трудового народа, — он хмыкнул, — то есть как нас. Его надо просто стрелять. Он им, правда, в Совдепии кровь пустит — пожжет и побьет всласть…
Попрощавшись с эсерами, зная, что те наверняка пустят за ним «хвост», Исаев начал крутить по городу. Хвост он определил довольно быстро: его «вели» два мальчика, видимо студенты. Вели они его неумело, упиваясь своей работой, и поэтому он их довольно скоро замотал.
Через два часа в офисе «Смешанного русско-эстонского общества» раздался телефонный звонок. Незнакомый мужской голос попросил русского «содиректора».
— Господин Шорохов, я бы просил вас рассказать мне условия возвращения на родину, если, конечно, у вас есть на это время и желание.
— Хотя время у меня есть, — ответил Шорохов, — но я не правомочен отвечать на подобные вопросы. Извольте обратиться в консульский отдел посольства в часы, обозначенные для приема…
Этот обмен фразами, ничего не говорящими полицейским, подслушивающим телефонные разговоры смешанной комиссии, был паролем и отзывом для Шорохова и Всеволода Владимирова.
В тот же вечер Шорохов, после встречи с Исаевым, передал известному ему человеку коротенькое сообщение для шифровки: «Есть предположение, что человек, перешедший границу во время перестрелки, был Воронцов Виктор Витальевич. На этой версии настаивает 974-й».
13. О, эти русские…
Немецкий резидент Нолмар последние дни возвращался домой очень поздно. Неделю тому назад его навестил Клаус Дольман-Гротте. Был он человеком странным со студенческих лет: он, например, категорически отвергал лестные предложения начать работать в министерстве иностранных дел или пойти на службу в генеральный штаб. Приглашали его туда настойчиво и не только из-за протекции: к двадцати трем годам он знал семь языков — финский, шведский, эстонский, венгерский, польский, латышский и русский. Этими языками он владел в совершенстве, но собой отнюдь не был удовлетворен: он считал необходимым изучить еще румынский, английский и датский.
Получив диплом бакалавра филологии, он начал работать низкооплачиваемым чиновником отдела рекламы в концерне «И.-Г. Фарбениндустри». Был он по-прежнему тих, незаметен, сторонился пирушек и мужских компаний, краснел, когда при нем рассказывали анекдоты и смачные буршеские истории, не пил, не курил и жил в одиночестве — затворником. Потом он уехал в Варшаву. Там он несколько раз встречался с Нолмаром, который работал в посольстве и к своему студенческому приятелю относился снисходительно, как и подобает относиться дипломату к мелкому торговому агенту.
— Ты чувствуешь, как мы стареем? — спросил тогда Дольман-Гротте. — Я это ощущаю особенно остро, когда просыпаюсь.
— Ты пессимист? — усмехнулся Нолмар.
— Нет, нет, — покачал головой Дольман-Гротте, — еще пять лет назад я находил у нас на чердаке куклы матушки… Это были смешные куклы в кружевных панталонах и чепчиках. А теперь я перерыл весь чердак и кукол не нашел. Время стареет вместе с нами. И победить его может только могущество…
— Какое?
— Могущество нельзя определить — «какое». Могущество есть могущество. Память — тоже словом могущество…
— Память? Как звали невесту твоего прадеда? Ты помнишь?
— А что было построено Рамзесом в Египте? Или Фридрихом Великим в Берлине? Помнишь. И дети твои будут помнить.
— Детей еще надо завести. Ты, кстати, женат?
— Нет. А ты?
— Нет.
После этой встречи они долго не виделись. А встретились — неожиданно для Нолмара — в Ревеле. Он пришел к послу, но секретарь остановил его: