— Хочешь — все забери, только меня — Христом-богом молю — выпусти, — услышал он у себя за спиной голос Белова. — Бери, никто и не узнает, я, как могила, немой, я слова не пророню, дяденька…
Волобуев вытер слезы, высморкался в тряпочку и сказал:
— За слабость простите, а предложение взятки, конечно, в особый протокол выделим, и карманы валяйте навыворот — все, что есть, ложите на стол.
В карманах у Белова оказалось сто пятьдесят тысяч рублей, удостоверение работника Гохрана РСФСР и письмо без адреса следующего содержания:
«Гриша, я вынужден написать тебе это письмо, потому что от личных встреч ты постоянно уклоняешься, а это мне горько — и по-человечески и по- дружески (прости меня, но я по-прежнему считаю тебя другом, а не случайным сожителем по комнате).
Когда мы встретились с тобой, помнишь, ты ж был одним из лучших людей, каких я только знал, — ты последнюю рубаху мог отдать другу.
А что ж стало с тобой сейчас, Григорий? Неужели власть золота и жемчугов для тебя важнее великой власти мужской дружбы? Если так — изволь передать мне третью часть из того, что получаешь у себя в Гохране. В случае, если ты откажешься выполнить эту просьбу, я донесу властям о твоей деятельности на службе — не открытой, за которую ты получаешь деньги от правительства нашей трудовой республики, а тайной, которая наносит ущерб несчастным голодающим пролетариям. Следовательно, если к завтрашнему дню, к утру, ты не придешь на нашу квартиру и не выделишь мне драгоценностей на сумму в 1 (один) миллион рублей, то я сразу же сделаю заявление в ВЧК. Твой бывший друг, а ныне знакомый Кузьма Туманов».
— Где Туманов проживает? — спросил Волобуев.
— На Палихе.
— Палиха — это что такое?
— Улица это в Москве.
— Значит, надо говорить, улица такая-то, дом такой-то.
— Дом двенадцать, квартира шесть «а».
— Это как так шесть «а»? Пять — есть пять, шесть — будет шесть, а если семь — так и надо говорить.
— Быдло проклятое! — закричал Белов. — За что же ты мне попался в жизни?! Темень перекатная! Не буду я тебе ничего говорить! Не стану, понял? Не стану! — И тут Белов бросился на агента угро, но бросился он неумело, парнишка был изнеженный, поэтому Волобуев легко толкнул его кулаком в плечо, Белов упал и начал биться головой о грязный, заплеванный пол.
— Не допрос у нас с тобой, — заметил Волобуев, отходя к двери, — а взаимная истерика. Только если когда я вою — так я по голодающим вою, а ты звереешь по своим часам да монетам, сука поганая.
Он распахнул дверь и закричал:
— Лапшин! Эй, кто-нибудь там, Лапшина найдите, пущай он понятых пригласит и сюда топает, тут у меня буржуй пол слюнявит и пятками зад молотит.
В тот же день МЧК забрала Белова к себе. Находился он в состоянии прострации, вопросы понимал плохо. Вызванный доктор констатировал сильный нервный шок и дал задержанному успокаивающее лекарство, предписав на допросы его в течение ближайших пяти дней не водить.
Председатель МЧК Мессинг[6] наложил резолюцию: «Нач. тюрьмы. Просьба выполнить предписания врача».
Все поиски Кузьмы Туманова ни к чему не приводили: он исчез, как в воду канул. Оперативная группа МЧК выезжала в деревню Аверкино, где жил отец Белова — Сергей Мокеевич. Раньше он имел три трактора, но все они были конфискованы новой властью в девятнадцатом году. Обыск в доме старика Белова ничего не дал.
Через неделю доктор увидел в заключенном резкую перемену. Тот жадно заглядывал в его глаза и шепотом спрашивал:
— Доктор, а если я чистосердечно — не постреляют?
— Я, голубчик, врач и тонкостей этих, право, не знаю… Нуте-ка, ножку на ножку…
— Да, господи, при чем здесь ножка? Я на следующую ночь, как вы уехали, проснулся — весь в поту. Все глаза боялся открыть — думал, вот бы сон это был, вот бы сон… Лежал так, лежал, а потом один глаз открыл — а тут потолок серый и лампочка в решетке. И так я плакал, доктор, всю ночь плакал. А и плакать сладостно: сколько мне еще раз в жизни плакать? И боль чувствовать в руке, словно током пронзило — отлежал на нарах, — все равно приятно… И в парашу пописать — тоже сладостно так, нежно…
— А раньше о чем думали? — спросил доктор. — Когда начинали все это?
— Вы, пьяный, о чем думаете?
— Я уж, милейший, забыл, когда пьяным был…
— А я пьяный — дурной. За девицу черт знает что могу натворить. Меня, когда пьян, кураж разбирает. Наутро совещусь в зеркало смотреть — плюнул бы в рожу-то, а хмельной сам себе так нравлюсь, сильный я тогда, весь в презрении, а девицам это очень загадочно.
— Вы как в смысле секса?
— Секс — это половой акт?
— Почти, — доктор не смог сдержать улыбку.
— Могу, только если пьяный. Когда трезвый, я с девицами цепенею и слова не могу сказать, не то что секс.
— В роду у вас больных падучей не было?
— Не псих я, доктор, не псих… Я все отчетливо понимаю, что вокруг происходит, где я сижу и что может быть…
Доктор выписал новую порцию успокаивающих средств, хотя в беседе с начальником тюрьмы высказал предположение, что арестованный вполне вменяем.
Той же ночью Белов написал письмо Дзержинскому с просьбой вызвать его на допрос. Когда ему в допросе отказали, он объявил голодовку. От молодого парня этого не ожидали. В тюрьму приехал председатель МЧК Мессинг.
— Какие у вас претензии? — спросил он Белова. — Почему голодовка?
— Потому что меня не допрашивают.
— Вы не в том состоянии, чтобы вас допрашивать.
— Мне каждый день в неведении — как смерть… Я на себя руки наложу!
— В отношении наложить на себя руки — мы этого постараемся не допустить. — Мессинг полуобернулся к начальнику тюрьмы и попросил: — Если будет замечен в подобного рода фокусах, посадите в карцер.
— Ясно, товарищ Мессинг.
— Что еще имеете заявить, Белов?
— А вы мне что имеете заявить?
— Не паясничайте!
— Я не паясничаю. Каждый человек имеет свою манеру обращения… Я хочу знать, что меня ждет, если я принесу покаяние.
— Чистосердечное покаяние приносят, когда человек без этого не может, если он себя хочет очистить… А если он торгуется — «вы мне за покаяние булку», — тут у нас разговора не будет…
— Я не булку прошу, а жизнь…
— Пока ставите условия — разговора у нас не получится. И с голодовкой — прекратите, несерьезно это. Потерпите дня два, а потом заскулите.
— Почему вы так жестоко со мной говорите?
— Скажите спасибо, что я с вами говорю, Белов. Мне очень хочется вас расстрелять — прямо здесь, не сходя с места… Ладно, ладно! Москва слезам не верит!.. На те драгоценности, которые у вас отобрали, можно завод накормить!
— Но мне же двадцать лет! Двадцать всего! — закричал Белов и начал хрустко ломать пальцы. — Я жить хочу! Мне надобно жить — я ведь молодой, глупый!
— Свою голову надо иметь в двадцать лет… Мне — двадцать шесть, кстати говоря. Хотите — напишите все подробно на мое имя: и про то, как убили Кузьму Туманова, и про то, где оборудовали тайник, — неторопливо говорил Мессинг, замечая, как расширяются зрачки Белова и как он медленно подается назад, — и чем подробнее напишете — тем будет лучше…
— Для меня?
— Больше, конечно, для нас, — усмехнулся Мессинг, — но, глядишь, трибунал учтет ваши глупые годы, глядишь — докажете, что не вы похищали, а другие, а вы только были передаточным звеном…
«Молчи, кругом молчи, — вспомнил Белов отчетливо и до жути явно лицо Ивана Ивановича во время их последней встречи. — Как бы ни было тебе страшно и плохо — молчи. Это я не пугаю тебя, это я тебе свою тайну открываю. Ты гляди: амнистии каждый год — на Первомай и в Октябрьские. Раз. Потом — не долги они, их голод сломит. Два. Мы своих в обиду не даем, у нас тоже руки длинные, мы из таких передряг выходили — что ты… это третье будет. И помни, время всегда на того работает, кто смел и тверд. Кто раскис, того время враз в расход списывает».
— Ничего я писать не буду, — сказал Белов наконец. — Можете и не допрашивать: под лежачий камень вода не течет. Не хотели по-хорошему — не надо.
— От мерзавец, — удивленно протянул Мессинг. — ну каков же мерзавец, а? Ладно, иди в камеру. И запомни, больше я с тобой говорить не стану — как ни проси. Это мое последнее слово, гаденыш…
Об аресте Белова Мессинг поставил в известность замнаркомфина Альского,[7] попросив его об этом никому больше не сообщать.
— Я бы даже порекомендовал вам сообщить в Гохран, что Белов откомандирован в Тобольск.
— Такие фокусы мне не очень-то нравятся, — ответил Альский, — но если вам это кажется целесообразным, я пойду навстречу — в виде исключения.